Сестра сна - Роберт Шнайдер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Утром, в день св. Стефана, мужики ногами выломали дверь его дома, с грохотом ввалились в комнатенку, оплеухами вырвали хозяина из глубочайшего сна и хотели уже со всего маху опустить на лицо здоровенный кол, но один из них остановил прочих и призвал сжечь живьем богомерзкого пса. Двое из тех, что пришли, сорвали с него ночную рубашку, сбросили его с кровати и оторвали ему ухо; третий же в это время ударами молотка крушил все, чем было изукрашено и обставлено помещение. При этом взгляд третьего упал на жестяной бидон, а на нем была надпись «Для лампы». Потом они спустили хозяина с лестницы нагишом, он скатился на землю, и тут ему повезло: удалось выскользнуть из их рук. Они бросились преследовать и оказались проворнее, так как их гнала грубая сила убийц. Он сделал крюк и еще раз ушел от преследователей. Спотыкаясь, карабкаясь по склонам, он вломился наконец в заросли подлеска, поднимавшегося к самому ущелью, известному под названием Петрифельс. Но перед ним была пропасть — и оставался лишь один путь: в завесу дыма, через обугленные и еще тлеющие остатки сгоревшего леса. Он был движим лишь силой смертельного страха, а она слепа и не ведает цели. Па какое-то время ему удалось затеряться в дыму. Кожа на подошвах у него попросту сгорела, но он не чувствовал ни жара, ни холода и все больше углублялся в дымный мрак. Потом он вдруг услышал их голоса, они звучали где-то впереди, совсем рядом. Он повернул назад, качал метаться из стороны в сторону, наткнулся на обломок дерева, громко вскрикнул. И тут мглу прорвал черный от сажи кулак, беглец был поймай.
— Где же это он оставил свой любимый воскресный костюм? — зубоскалили вокруг. А он не знал, что ему делать — то ли закрывать рукой кровоточащую челюсть, то ли прикрыть срамное место. — Вот и очечки свои он где-то позабыл. А не худо бы еще раз послушать ученейшие речи про крестьянскую жизнь. Что же он не поправляет воротничок-то накрахмаленный? Что же он не выплясывает по-бабьи ножками, как привык Большейчастью выкаблучиваться?
Они унижали и мучали его больше двух часов. Потом толстыми пеньковыми веревками привязали к обугленному стволу, собрали вокруг полуобгоревший хворост, обложили ноги и туловище, облили резчика керосином и, рыча от удовольствия, подожгли. Убийцы знали, что он не имел отношения к пожару, и потому ревели и горланили все громче и громче, чтобы перекричать собственную совесть.
Случилось так, что в это же время Элиас вблизи Петрифельса высматривал своего исчезнувшего друга, ибо знал о его убежище. В ложбинке, однако, он не мог его отыскать, нашел лишь околевавшего кота Эльзбет да трутовик. Когда же повернул назад, слух его резанул ужасный крик. Поначалу крик напоминал жуткий хохот, но вскоре Элиас понял, что это предсмертные вопли человека. Расслышал Элиас и голоса убийц. И голос того, кто науськивал остальных, принадлежал Зеффу Альдеру. Зеффу Альдеру, его отцу. Отцу, которого он любил и который любил его.
И он встал как вкопанный, этот ребенок с обликом мужчины. Он до хруста сжимал пальцы, губы его посинели. И с губ слетало нежное и нескончаемое: «Отец мой, Господи, отец мой!»
Зима 1815 года
Покойников хоронили уже после Нового года, через девять дней после катастрофы. Это было связано с тем, что никак не могли отыскать тело Эдуарда Лампартера. Как ни прискорбно было рыться в пепле его сгоревшего двора, среди золы не обнаружили ни единой, даже обугленной кости. Единственное, что удалось найти, — фарфоровый чубук его курительной трубки. При виде этой находки Эдуардиха завыла от горя. Пять гробов стояли в церкви на хорах, ниже — четыре любовно сколоченных гробика для погибших при пожаре младенцев. Возле пятого гроба стоял стул с камчатной подушечкой, на которой лежал фарфоровый чубук Эдуарда Лампартера.
Боль скорбящих еще более обострилась оттого, что курат Бойерляйн оборвал неожиданно реквием, растерянно моргая, поглядел на прихожан и вдруг твердо решил, что ему надлежит совершить таинство крещения. Он двинулся к гробам и произнес слова, с которыми всегда обращался к крещаемым. После этого двое эшбергских мужчин, чеканя шаг, направились в Гецберг и доложили тамошнему священнику, что достопочтенного господина курата в Эшберге терпеть более нельзя. Словно громом пораженный, выслушивал священник подробности о пошатнувшемся душевном здоровье своего собрата. Покраснев до ушей и тихонько чертыхаясь, внимал он горькой правде. Он обещал помочь, грозился лично наведаться в Эшберг, а потом доложить обо всем в генеральный викариат. После того как священник благословил ходоков в восьмой раз — он тоже был в преклонных летах, — эшбержцы решили, что пора уходить, и, недовольно ворча и громко печатая шаг, отправились восвояси.
Жители, не подавшиеся к Рейну, с тупым упорством держались за Эшберг. Уже на Богоявление начали они поднимать из пепелища свои усадьбы. Хозяин трактира пустил их семьи на постой. Все долгие зимние месяцы более семидесяти человек бок о бок жили и спали в тесной трактирной зале.
А Зеффиха, бедная, горемычная женщина, вынуждена была там перенести свои третьи роды, на глазах у всех. Ее просьба хотя бы простыней завесить ложе роженицы пропала втуне. Мужчины бесстыдно глазели на разверстые ложесна, дети тайком сжимали кулачки, судорожно напрягались, будто хотели помочь тем самым вытолкнуть новорожденного. Несколько женщин разглядывали исцарапанные щеки роженицы. И вот по зале пробежал ропот. На свет появился, мол, ублюдок какой-то, при этом имели в виду идиотика. Бедная Агата Альдер, бедная Агата!
В ту пору, когда все вповалку спали в трактире, головою Элиаса всецело завладел образ глубокой страшной пропасти. Все, что мелькало в уме, падало в какую-то бездонную яму и умолкало без отзвука. У него был сильный жар, он обливался потом, а по утрам просыпаясь, не мог удержать слез, бегущих из слипшихся глаз. Потом он часами неподвижно сидел, не двигаясь с места, упершись взглядом в пол и даже не пытаясь поднять глаза. Его приходилось расталкивать, трясти за плечи, чтобы с его губ слетел хотя бы невнятный звук. Казалось, он больше не может ни слышать, ни говорить. Никто не знал, что он находится в шоке.
В ту самую ночь, когда было совершено преступление и убийцы пришли в трактир, тело мальчика охватила столь сильная дрожь, будто его начали трясти чьи-то невидимые руки. Несмотря на отчаянные усилия овладеть собой — он никогда в жизни не выдал бы отца — у него ничего не получалось. Помимо воли издавал он какие-то грудные квохчущие звуки и тогда совал в рот кулак, впивался в него зубами, чтоб заставить себя наконец умолкнуть. Но и это не помогало. Десятки глаз пристально смотрели на Элиаса. В конце концов он довел себя до обморока, что есть силы стиснув руками грудную клетку и лишив себя возможности вздохнуть. Зрелище было жутковатым, все решили, что это припадок падучей, и вошедшему в трактир Зеффу было велено убрать мальчишку из помещения. Зефф подчинился и понес сына на улицу. В отцовских руках бесчувственное тело ожило. Но когда Зефф увидел глаза мальчика, излучавшие таинственную силу, то догадался, что Элиас знает все. Тут Зефф мгновенно обмяк, и мальчик выскользнул из его рук. Потом Зефф увидел, как из уголков рта сына брызнула какая-то черная вода. Это было уже выше его сил, и Зефф нетвердым шагом побрел назад в трактир.
И тут с ним произошло такое, на что его никто нс считал способным. Этот молчун, обходившийся парой слов за день, вдруг заговорил так горячо и взволнованно, словно был самым большим болтуном в Эшберге. Он говорил какими-то рваными фразами, довершал их резкими жестами, запинался и переходил на крик, не давая себе ни малейшей передышки. В это время другие мужчины, что вместе с ним вошли в трактир, окружили Зеффа тесным кольцом и сами начали громко негодовать и возмущаться, обводя взглядами притихших земляков.
— Этого богомерзкого пса, — гремели они, — искали повсюду, ясное дело, что деревню поджег Большейчастью, на то свидетели есть. Часов шесть, а то и больше лазали они по ущелью, но мерзавец как сквозь землю провалился.
Тут встрял Нульф Альдер, который заорал, что, видать, теперь они избавились от антихриста навеки. И потому всем, кто может, дозволяется пойти грабить дом резчика. Нульф как деревенский староста дает на это разрешение. А убийцы начали притворно угрожать: они раскроят негодяю череп, если он вдруг объявится в окрестностях деревни. И вновь старались они перекричать полуживую совесть.
Держась за стену, Элиас двинулся подальше от трактира. Ему хотелось утонуть в темноте и умереть. Тут чья-то маленькая рука тронула его за плечо, и он услышал за спиной ломающийся голос:
— Ты ведь не выдашь меня, правда? Ты не станешь выдавать меня. Не то случится еще что-нибудь.
Элиас обернулся. Оба замерли. А потом, Бог знает почему, гладили друг другу волосы, с упоением вдыхали запах друг друга. Петер указал на изуродованную руку — этого он никогда не простит. Элиас утер рот и напряг губы, собираясь что-то сказать. Но они молчали. И снова у Элиаса дрогнули губы — он должен заговорить, сказать хотя бы слово, одно слово. Они молчали. И все же у Петера возникло ощущение, что друг никогда не выдаст его.