Тайна булгаковского «Мастера…» - Эдуард Филатьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Далее перечислялись должности и фамилии четырёх спутников белого генерала (которого, кстати, многие считают прообразом булгаковского Хлудова).
Это было неслыханно! Ещё бы, на родину вернулись заклятые враги советской власти. И большевики не расстреляли их у ближайшей стенки. Напротив, они простили их. А впоследствии даже трудоустроили, найдя им подходящие «места» и должности в учреждениях пролетарской столицы.
Очередь за керосином. Москва, 1921 г.
А бывший белогвардеец Михаил Булгаков, никогда с оружием в руках против Красной армии не выступавший, в тот же самый день (23 ноября 1921 года) своего «места» в Главполитпросвете лишился. ЛИТО расформировали. Всем его работникам вручили пособие за две недели вперёд и с начала следующего месяца объявили уволенными.
Впрочем, к подобному повороту событий Михаил Афанасьевич был готов, и поэтому спокойно перешёл на заранее подготовленные позиции – заведовать отделом в частной газете. Уже 1 декабря он сообщал сестре Надежде:
«Я заведываю хроникой „Торгово-промышленного вестника “ и, если сойду сума, то именно из-за этого…. буквально до смерти устаю. Махнул рукой на всё. Ни о каком писании не думаю. Счастлив только тогда, когда Таська поит меня горячим чаем. Питаемся мы с ней неизмеримо лучше, чем в начале».
3 декабря Булгаков получил трудовую книжку. Важнее этого документа в ту пору были, пожалуй, только партбилет и паспорт. В графе «профессия» стояло слово «литератор», в графе «образование» – «среднее». Иными словами, игра в «прятки» с советской властью продолжалась. Но за Москву периферийный литератор с тщательно скрываемым дипломом медика всё-таки, как тогда говорили, зацепился.
Произошло это в то самое время, когда всюду шёпотом пересказывали слова Горького:
«Ленин сказал, что нужно отложить коммунизм лет на двадцать пять».
Многих такой поворот событий радовал. Тем более что обещанный коммунизм большевики и в самом деле не только «отложили», но и торжественно провозгласили переход на рельсы новой экономической политики (НЭПа), которая давала некоторые послабления частному капиталу.
Однако эти нововведения не избавили рядовых советских граждан от многочисленных невзгод.
Невозмутимая советская печать упорно объясняла происхождение возникавших в стране трудностей коварными происками капиталистического окружения. Тон в этом шумном пропагандистском представлении задавали кремлёвские вожди, чьи многословные выступления центральная пресса тотчас делала достоянием масс. Так, 29 декабря 1921 года в «Правде» появилась статья под заголовком «Шуточки Троцкого»:
«На авансцене Большого театра тов[арищ] Троцкий. Словно конферансье на великом театре народов, он делает доклад, пересыпая свою речь сверкающими блёстками остроумия и отточенных выпадов в сторону врагов революции…
И, тряхнув своей седеющей, с налётом „соли и перца“, как говорят французы, головой, он обмакивает каждый кусочек своего доклада в эти аттические «перец и соль» и деликатно, двумя пальчиками выкладывает их в рты «господ, подбитых ветром и иными лёгкими материалами».
Это был весёлый доклад о страшных, в сущности, вещах».
Не этот ли «весёлый доклад» и не этот ли остроумный докладчик Троцкий, названный газетой «конферансье», лягут впоследствии в основу целого эпизода «Мастера и Маргариты»? Вспомним, как на сеансе чёрной магии в Варьете конферансье Бенгальский выступил с речью, которая так не понравилась публике:
«– Между прочим, этот – тут Фагот указал на Бенгальского, – мне надоел. Суётся всё время, куда его не спрашивают, ложными замечаниями портит сеанс! Что бы нам такое с ним сделать?
– Голову ему оторвать! – сказал кто-то сурово на галёрке.
– Как вы говорите? Ась? – тотчас отозвался на это безобразное предложение Фагот. – Голову оторвать? Это идея! Бегемот! – закричал он коту. – Давай! Эйн, цвей, дрей!!»
И Бенгальскому (то есть Троцкому) голову как мы знаем, оторвали. Впрочем, эта судьбоносная (для партии большевиков) «экзекуция» произойдёт немного позднее.
В декабре того же 1921 года случилось событие, в масштабах страны незначительное, но для нашего повествования довольно любопытное: Замоскворецкий райком ВКП(б) «вычистил» из партии Надежду Аллилуеву – «как балласт, совершенно не интересующийся партийной жизнью». Исключённую из большевистских рядов женщину обыкновенной советской гражданкой назвать было нельзя. Ведь она работала секретарём самого Ленина и являлась женой Сталина. За несправедливо «вычищенного» товарища заступился лично Владимир Ильич, и райком отменил «исключение», переведя Аллилуеву из членов партии в кандидаты.
А Михаил Булгаков стал к этому времени «миллионером», о чём он и написал 15 декабря сестре Надежде:
«Я завален работой в „Вестнике“. Мы с Таськой питаемся теперь вполне прилично. Если „Вестник“ будет развиваться, надеюсь, дальше проживём. Получаю 3 миллиона в месяц. Скверно, что нет пайка».
Но пребывать в «миллионерах» пришлось недолго – в самом начале 1922 года служащие «Торгово-промышленного вестника» неожиданно узнали о том, что их тоже собираются «вычистить», то бишь уволить с работы. Заступиться за работников небольшой частной газеты было некому, и 13 января Булгаков сообщил сестре Надежде:
«Редактор сообщил мне, что под тяжестью внешних условий „Вест(ник)“ горит… Ты поймёшь, что я должен чувствовать сегодня, вылетая вместе с „Вестником“ в трубу».
Через несколько дней газета-кормилица и в самом деле прекратила своё существование. В Москве – жутчайшие морозы, а у Булгакова – ни тёплой одежды, ни работы. Об этом – в рассказе «Сорок сороков»:
«Белые дни и драповое пальто. Драп, драп. О, чёртова дерюга! Я не могу описать, насколько я мёрз. Мёрз и бегал. Бегал и мёрз».
Чуть позднее в фельетоне «Трактат о жилище» о той жуткой зиме будет рассказано ещё подробнее:
«Меня гоняло по всей необъятной и странной столице одно желание – найти себе пропитание. И я его находил – правда, скудное, невероятно зыбкое. Находил я его на самых фантастических и скоротечных, как чахотка, должностях, добывая его странными, утлыми способами, многие из которых теперь, когда мне полегчало, кажутся уже мне смешными. Я писал торгово-промышленную хронику в газетах, а по ночам сочинял весёлые фельетоны, которые мне самому казались не смешнее зубной боли».
В одном из таких «весёлых фельетонов» («Четыре портрета») Михаил Афанасьевич представил и самого себя:
«Я бывший… впрочем, это не имеет значения, ныне я человек без определённых занятий».
В уже упоминавшейся нами автобиографии (в той, что будет написана в 1924 году) о периоде жизни, который начался с закрытия «Торгово-промышленного вестника», сказано:
«… чтобы поддерживать существование, служил репортёром и фельетонистом в газетах и возненавидел эти звания, лишённые отличий».
Свои впечатления от всего того, что происходило вокруг, Булгаков аккуратно записывал в дневник. 25 января 1922 года он с горечью признавался:
«[Я] до сих пор без места. Питаемся [с] женой плохо. От этого и писать [не]хочется».
Чтобы выжить, приходилось соглашаться на любую работу. Запись от 26 января:
«Вошёл в бродячий коллектив актёров: буду играть на окраинах. Плата 125 за спектакль. Убийственно мало. Конечно, из-за этих спектаклей писать будет некогда. Заколдованный круг. Питаемся с женой впроголодь».
2 февраля из Киева пришла телеграмма, сообщившая о смерти матери. И в тот же день распался «бродячий коллектив актёров».
А дневник продолжали заполнять фразы, полные пессимизма:
«9 февраля.
Идёт самый чёрный период моей жизни. Мы с женой голодаем… Оббегал всю Москву – нет места… Валенки рассыпались…
15 февраля.
Хожу в остатках подмёток. Валенки пришли в негодность. Живём впроголодь. Кругом должны».
Булгаков предпринимал отчаянные попытки вырваться из нужды. Любыми способами. Татьяна Николаевна свидетельствовала:
«Будит в час ночи:
– Идём в казино! У меня такое чувство, что я должен выиграть!
– Да куда идти, я спать хочу!
– Нет, пойдём, пойдём!
Всё проигрываем, разумеется. Наутро я всё собирала, что было в доме, – несла на Смоленский рынок!».
Но даже такие весьма экстравагантные попытки пополнить или опустошить семейный бюджет можно было предпринимать лишь тогда, когда в кошельке имелись хоть какие-то деньги. Вскоре и их не стало. Татьяна Николаевна вспоминала:
«Хуже, чем где бы то ни было, было в первый год в Москве. Бывало, что по 3 дня ничего не ели, совсем ничего. Не было ни хлеба, ни картошки. И продавать было уже нечего. Я лежала и всё».