Собрание сочинений. Т.3. Травницкая хроника. Мост на Дрине - Иво Андрич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Находясь еще на одре болезни, Милан рассказал отцу Николе о том, что с ним произошло той ночью в воротах, а позже, чтоб снять с души непосильное бремя, с которым он не мог жить, поделился своей тайной еще с двумя своими добрыми друзьями. Слухи просочились в город, но как бы ни были они и сами по себе невероятны, люди постарались еще их приукрасить и создали легенду, но вскоре со свойственным им непостоянством переключили свое внимание на кого-то другого и совершенно забыли и Милана, и его злоключение. То, что осталось от прежнего Милана Гласинчанина, продолжает жить и работать среди горожан. Младшее поколение только таким его и знает, не подозревая, что когда-то Гласинчанин был совсем иным. Да и сам он, казалось, уже все позабыл. И, проходя тяжелым и медленным шагом лунатика через мост по дороге из дома в город, он не испытывал ни тени волнения, даже память молчала. Самая мысль о том, что белокаменные сиденья дивана, на которых сидят сейчас беспечные люди, могли иметь какую-то связь с тем страшным местом на краю земли, где как-то ночью он играл свою последнюю игру, доверив обманчивой карте и состояние свое, и жизнь свою на этом и на том свете, ни на минуту не приходила ему в голову.
Вспоминая события той ночи, Милан все чаще мучился сомнениями, а не было ли все это ужасным сном, приснившимся ему, когда он рухнул в беспамятстве на пороге собственного дома, то есть следствием, а не причиной его болезни. Да и отец Никола, и оба его приятеля, которым он доверил свою тайну, склонны были, говоря по чести, считать рассказ Милана порождением болезненного бреда, уродливым плодом расстроенного воображения. Ведь никто же в самом деле ее поверит, будто дьявол играет в очко и заманивает в ворота того, кого решил погубить. Впрочем, участие нечистой силы в некоторых наших происшествиях, крайне туманных и загадочных, становится порой действительно необходимым для их объяснения или хотя бы частичного обоснования.
Как бы там, однако, ни было, — с участием ли дьявола или без вмешательства оного, во сне ли или наяву, одно остается совершенно бесспорным, — потеряв в одну ночь здоровье, молодость и большие деньги, Милан каким-то чудом раз и навсегда избавился от своей несчастной страсти. Но и это не все. К истории Милана Гласинчанина примыкает истории еще одной судьбы, решившейся также в воротах.
Наутро после той злополучной ночи, когда Милан Гласинчанин (во сие или наяву) проиграл в воротах последнюю роковую партию, занялся яркий осенний день. Была суббота. В воротах, как обычно, собрались вышеградские евреи, торговцы со своими сыновьями. Праздные и торжественные, в атласных штанах и безрукавках тонкого сукна, в темно-красных плоских фесках, с серьезной важностью справляли они праздник дня господня, прогуливаясь над рекой и словно бы высматривая в ней кого-то. Но больше всего сидели в воротах, оживленно и громко разговаривая на испанском, обильно сдобренном сербскими ругательствами.
Одним из первых в то утро в воротах появился Букус Гаон, старший сын почтенного, набожного и бедного цирюльника Авраама Гаона. Ему было шестнадцать лет, но он не определился еще ни в ремесле, ни в каком-либо другом постоя миом занятии. В отличие от прочих Гаонов шальной ветер гулял в голове парня, не давал ему угомониться и сосредоточиться на чем-нибудь одном, а гнал его все дальше и дальше в поисках какой-то лучшей доли. Перед тем как сесть, Букус посмотрел, чистая ли перед ним скамья. И вдруг в зазоре между плитами увидел сверкнувшую желтизной полоску. Это был блеск золота, столь любезный человеческому взору. Букус присмотрелся внимательней. Сомнений не было: в щель закатился дукат. Опасаясь быть замеченным и не зная, чем бы выковырнуть из щели золотой, ухмылявшийся ему из своего каменного укрытия, парнишка огляделся. Но тут же вспомнил про субботний день, в который всякий труд есть грех и позор. В сильном замешательстве и беспокойстве он уселся на скамью, закрыв собою щель, и не вставал с места до самого полудня. В обеденное время, когда все еврейское общество от мала до велика разошлось по домам, Букус, презрев строжайшие запреты и обычаи, отыскал ячменную соломинку потолще и осторожно извлек золотой из щели. Это была настоящая маджария, тонкая, почти невесомая, словно высохший листок. Букус в тот день опоздал на обед. И, приступив тринадцатым (в семье было одиннадцать детей, отец и мать) к скудной трапезе, почти не слышал брани отца, называвшего его бездельником и шалопаем, неспособным даже на то, чтоб вовремя прийти к готовому обеду. В ушах Букуса гудело, глаза слепило нестерпимым блеском. Перспектива сверкающих дней, исполненных невиданной роскоши из царства его грез, открылась перед ним. Ему казалось, что в кармане у него солнце.
На следующий день Букус спозаранку без долгих раздумий устремился со своим дукатом на постоялый двор Устамуича и проскользнул в ту самую каморку, где игра шла чуть ли не круглые сутки. В мечтах своих давно уже предвосхищая этот миг, Букус до сих пор за неимением приличной суммы не смел переступить порог заветной комнатушки и попытать счастья. Сейчас мечта его сбылась.
Здесь он провел несколько жарких и мучительных часов. Встретили его с презрительным недоверием. Когда увидели, что он разменял золотой, его сейчас же заподозрили в воровстве, но ставку приняли. (Ибо, начни они расследовать происхождение наличности у каждого из игроков, ни одна партия не могла бы быть составлена). Но тут для новичка наступили новые муки. Когда он выигрывал, волна горячей крови приливала к голове, ослепляла и билась в висках. При каждом же чувствительном проигрыше сердце замирало в груди и дыхание пресекалось. Однако после всех перенесенных пыток, длившихся, казалось, вечность, Букус вышел в тот вечер из каморки с четырьмя золотыми в кармане. И, несмотря на лихорадочный озноб и страшную разбитость в теле, точно его выпороли раскаленным прутом, он шагал прямой и гордый. Перед его горящим взором в туманных далях вставали лучезарные горизонты, заслоняя собой непроходимое убожество родительского дома и всего этого города. Букус шагал торжественный и опьяненный. Впервые в жизни упивался он не только блеском и звоном золота, но и его тяжестью.
Той же осенью Букус, еще совсем молодой и зеленый, бросил отчий дом и сделался завзятым бродягой и картежником. Старый Гаон сгорал от стыда, изнывал от тоски но своему первенцу, вся еврейская община как личное горе переживала эту беду. А Букус в погоне за лихим картежным счастьем в скором времени покинул город и пошел скитаться по белому свету. И больше никто ничего — вот уже будет тому четырнадцать лет — о нем не слыхал. Говорят, что Букуса испортил «чертов дукат», который он нашел в воротах и выковырнул из щели в субботний день.
ХIII
Шел четвертый год оккупации. Казалось, все как-то улеглось и утряслось. Если и не было «блаженной и сладостной» тишины безвозвратно ушедших османских времен, то все же начал устанавливаться относительный порядок, соответствующий новым веяниям. Но тут вдруг снова поднялись волнения в стране, в гарнизон неожиданно прибыло пополнение, снова появилась стража в воротах. Случилось это так.
Новая власть в тот год объявила рекрутский набор в Боснии и Герцеговине[99]. Это вызвало волну стихийных возмущений, особенно среди мусульманской части населения. Еще пятьдесят лет назад при первой же попытке султана ввести в стране низам, то есть регулярные войска, вымуштрованные, обмундированные и снаряженные на манер европейских армий, взбунтовались турки, в жестоких и кровопролитных стычках выражая свой решительный протест против мундиров неверных с ремнями, образующими на груди мерзкое подобие креста. И что же, сейчас их снова принуждают напялить на себя ненавистную одежду, «стесняющую дух», да к тому же состоять на службе у чужого и инаковерующего царя.
Введение нумерации домов и перепись населения, предпринятые новыми властями в первый же год оккупации, и тогда уже вызвали в турках недоверие и смутную, неистребимую тревогу.
И, как всегда при таких оказиях, самые почтенные и ученые мужи неприметно сошлись на совет, чтоб обсудить меры властей и договориться о том, как следует себя по отношению к ним держать.
Однажды майским днем первые люди города оказались как бы невзначай в воротах и заняли весь диван. Чинно попивая кофе и устремив взгляд в пространство, собравшиеся полушепотом менялись соображениями о новых подозрительных действиях оккупационных властей. Все отозвались о них весьма и весьма неодобрительно. Ибо, приверженные старым привычкам и представлениям, турецкие мужи с чувством естественного протеста воспринимали всякую бесцеремонную и унижающую их достоинство попытку новой власти вмешаться в их частные дела и семейную жизнь. Никто из них, однако, не мог растолковать истинный смысл производимой переписи и научить, как ей противиться. Тут же был и Али-ходжа, обыкновенно избегавший появляться в воротах, — один только вид каменных приступок перед диваном мгновенно вызывал ноющую боль в пробитом ухе.