Скуки не было. Вторая книга воспоминаний - Бенедикт Сарнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но это всё я понял и объяснил себе так, как сказал об этом сейчас, — позже, потом. Может быть, даже уже после его гибели.
А когда мы познакомились и я впервые услышал его песни, я долго не мог разобраться в своих чувствах, в своем отношении к нему и к его песням.
Я уже сказал, что резкое несовпадение его человеческого облика со всей образной плотью его песен поначалу меня смущало. Но «смущало» — это слишком бледное слово. Оно лишь в очень слабой степени выражает тот внутренний разлад, который вызвал в моей душе феномен Галича.
У меня тогда была своя теория — ну, не то чтобы теория, но, скажем так, — свое представление о том, каким должен быть настоящий поэт, настоящий художник. Я даже написал однажды целую статью на эту тему. Начиналась она вычитанной мною где-то историей — про Гайдара и одного мальчика. Мальчик этот признался Аркадию Петровичу, что мечтает стать писателем. Тот его намерение одобрил и даже предложил ему вместе, вдвоем написать рассказ. Писать, сказал, будем так: фразу напишешь ты, фразу — я. Давай, начинай! Мальчик, особенно не задумываясь, написал: «Путешественники вышли из города». Ну, говорит он, обращаясь к Гайдару, — теперь вы. «Э, нет, — ответил Гайдар, — так дело не пойдет. Вот завтра рано утром выйдем мы с тобой из города, и тогда я и напишу вторую, следующую фразу нашего рассказа». Утром они встали, умылись, собрались и пошли. Час идут, другой. Мальчик устал. «Аркадий Петрович, — сказал он, — давайте сядем на автобус. У меня есть деньги». — «У меня тоже есть деньги, — ответил Гайдар. — Но дело, братец, в том, что из города нам надо выйти, а не выехать. Вот если бы ты написал: „Путешественники выехали из города на автобусе“, я бы, пожалуй, поехал — оно, верно, лучше, чем пешком». Они шли долго. Было жарко и пыльно… Вот уже начались окраины города с деревянными домами. Мальчик выбился из сил. Но Гайдар был непреклонен. В общем, рассказ они вместе так и не написали.
Эта незатейливая история-притча очень наглядно выражала тогдашнее мое представление о том, что настоящий поэт за каждое свое слово должен расплачиваться поступком, каждодневным своим поведением, всей своей жизнью. Саша Галич — при всей моей любви к нему и к его песням — в это мое представление не укладывался. Он его разрушал.
Как я уже говорил, он любил красиво и даже изысканно одеваться, любил хорошо жить, у него была красивая квартира, забитая антикварной мебелью. И при этом он сочинял и пел песни от имени нищих, забитых, измочаленных жизнью, замордованных людей…
Но что бы я там ни думал про это странное противоречие, как бы ни смущало меня оно, в какой бы тупик ни ставило, от песен его я был в восторге. Слушая их, забывал все свои теории. Готов был слушать (и часто слушал) часами, пока у Саши хватало сил их петь. И не просто слушал, а упивался ими, «ловил кайф», «тащился от них», как выражают сейчас такое состояние души наши внуки.
Но самое большое, уже ни с чем не сравнимое наслаждение доставляли мне эти песни, когда Саше случалось петь вдвоем с Толей Аграновским.
Вдвоем — это не значит, что пели они дуэтом. Пели — каждый свое, словно бы состязаясь. Эти шуточные их состязания (к сожалению, не такие уж частые) назывались у нас — «айтыс». Слово это, кажется, казахское: так у степняков называется традиционное состязание акынов. Откуда оно пришло к нам — не помню. Скорее всего, научил нас ему Толя.
Однажды мы с женой устроили такой «айтыс» между Толей и Юзом Алешковским, попытавшись ввести Юзика, которого мы знали с юности, в нашу тесно сбившуюся компанию. Народу в нашу квартиру набилось тогда — тьма, и «айтыс», в общем, удался, хотя проходил он и не совсем гладко.
Когда Юз спел свою «Советскую лесбийскую», Толина жена Галя воскликнула:
— Фу, какая гадость!
И, вскочив, спела «Пацанку». В порядке, так сказать, полемики.
Юзику, понятно, это не шибко понравилось. Но две разные компании болельщиков (поклонников Юза и поклонников Толи) в одну так и не слились не только из-за этого инцидента. Уж очень они были разные. Толя сочинял (лучше сказать — подбирал) музыку для текстов Ахматовой («Чугунная ограда…»), Пастернака («Стояли, как перед витриной…», «Свеча горела на столе…», «Засыплет снег дороги…»), Заболоцкого («Можжевеловый куст»), Тарковского («Вечерний, сизокрылый, благословенный свет…»), Самойлова («Жаль мне тех, кто умирает дома…»). Ухитрялся даже петь Цветаеву с ее анжамбеманами («Тоска по Родине, давно разоблаченная морока…») и Слуцкого («Утро брезжит, а дождик брызжет…» и «Орденов теперь никто не носит…»). И пел он все это с таким вкусом и тактом, так у него это выходило естественно и органично, что никого не шокировало превращение ахматовского стихотворения в цыганский, а пастернаковского — в городской романс. Ощущение было такое, что эти уже ставшие в то время классическими стихи именно для этой музыки и для этого голоса были рождены.
Ну а Юзику это все было — «до лампочки». Узнав, что Толя своих текстов не создает, поет только чужие, он сразу потерял к нему интерес. На музыку ему было, в общем-то, наплевать. Все свои песни он пел примерно на один мотив, без всякого аккомпанемента, только отбивая ритм ладонями по столу. Никакая гитара ему была не нужна — не то что Толе или Саше Галичу, которые иногда и при нас вели меж собой какие-то профессиональные разговоры о своих — настоящих «краснощековских», обладанием которыми оба очень гордились.
Однажды, когда я долго слушал Толю — в этот раз не в многолюдной, а в своей, тесной компании, — у меня вырвалось:
— Из-за одних только твоих песен я никогда не уеду из этой страны!
Толя улыбнулся и сказал:
— Я очень рад, что мои песни выполняют такую патриотическую миссию.
Реплика эта — как и все Толины высказывания — несла в себе некий двойной смысл. С одной стороны, она была достаточно ироничной, а с другой — словно бы рассчитанной и на то, что ее могут услышать и чьи-то посторонние уши. Он как бы слегка дистанцировался от моего неосторожного, не вполне лояльного признания, что меня-то «в этой стране» уже ничто не держит, кроме его песен.
Эта Толина реплика была очень для него характерна.
В своих высказываниях, а тем более публичных, он был не то чтобы осторожен, но — аккуратен. Однажды преподанный им мне урок насчет того, как надо отвечать на провокационные вопросы (если тебя спрашивают: «Как ты думаешь, кто убил Михоэлса?», надо с самым невинным видом переспросить: «А кто такой Михоэлс?»), был в том же роде: смесь иронии и осторожности.
Этот выработанный им стиль поведения отчасти, вероятно, был продиктован некоторыми особенностями его биографии (отца в свое время посадили), но главным образом официальным его положением.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});