В поисках гармонии. Искусствоведческие работы разных лет - Нина Дмитриева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тогда еще не появлялись статьи Лифшица против модернизма, наделавшие шуму через несколько лет. Еще никто не предполагал, что он займет столь непримиримую позицию по отношению к современному искусству, не только беспредметному, но и такому, которое, с его точки зрения, ревизовало и разрушало реалистическую традицию. Сюда входили и наши отечественные новаторы 20-х годов, и символисты, и экспрессионисты, и Пикассо, и Матисс, и мексиканская монументальная живопись, которой тогда многие увлекались, и практически все новое западное искусство, не исключая и литературу. С этого началась полоса великих споров в нашем секторе, потом перешедших в раздоры.
Я не записывала наших дебатов и восстановить их по памяти не могу; их суть сводилась примерно к тому же, что несколькими годами позже стало предметом дискуссии в «Литературной газете». Устные споры живее, хотя и бестолковее: спорящие на ходу подбирают аргументы, перехватывают через край, горячатся; тут есть момент спортивной состязательности. Состязаться с таким оппонентом, как Лифшиц, было увлекательно. Наши заседания иногда длились по шесть часов и больше: делали перерыв на обед и снова возвращались доспоривать, уже до вечера. Такого у нас не водилось ни до, ни после: обычно больше двух часов не выдерживали. С приходом Лифшица сектор превратился в настоящий дискуссионный клуб. Лифшиц, выступая, держал речь примерно в течение часа, другие рвались ему возражать и тоже себя не ограничивали; много было наговорено слов, наверно и лишних, но скучно не было.
«Младомарксисты» были по образованию не искусствоведами, а философами, Лифшиц тоже, споры шли главным образом по теоретическим вопросам – о месте и роли искусства в обществе. Помню, Ильенков однажды высказался в том смысле, что вообще искусство получало импульсы к развитию не тогда, когда чересчур оберегался его высокий статус и традиции, а когда к нему относились не слишком почтительно (он ссылался на инвективы Льва Толстого и Маяковского). «Если все время твердить, ах, искусство, ах, искусствичко! – это искусству не на пользу». Были и такие суждения: искусство испокон веков подменяло действительную жизнь и являлось поэтому своего рода «духовной сивухой». В левом искусстве «младомарксисты» усматривали освежающие революционные начала, а разрушительные тенденции их не пугали.
Все это Лифшицу нравиться не могло, и, возражая, он в свою очередь допускал крайности обратные. Как мне казалось, он сильно «поправел». В 1930-е годы, читая лекции в ИФЛИ, он почти не останавливался на «декадентстве» и не распространялся о его опасности, а теперь это стало его коньком. Может быть, прежде он считал «левую» опасность неактуальной, тогда ему важнее было добить вульгарную социологию? Лишь мимоходом он предостерегал от соблазнов «Цветов зла», цитируя стих Бодлера:На мягком ложе зла, рукой неутомимой.
Наш дух баюкает, как нянька, сатана,
И мудрым химиком в нас испарен до дна
Душевной твердости металл неоценимый.
Но уже то, что цитировался главный декадент Бодлер (а М.А. его очень любил), позволяло думать, что декадентство не так уж плохо. Теперь же, когда новый зарубежный декаданс, он же модернизм, явно расширял сферу влияния, Лифшиц сделал его «направлением главного удара». А может быть, причина лежала глубже – в неудовлетворенности состоянием мира, в частности – нашего советского мира. Создавался он как будто бы «по Марксу», а между тем «наступала ночь» (выражение Лифшица). Винить в том Маркса и Ленина ортодоксальный Лифшиц никак не мог, и вот он перелагал вину на всемирную духовную отраву, проникающую во все поры, идущую, конечно, с буржуазного Запада, которую он именовал модернизмом, понимая этот термин чрезвычайно широко, включая сюда иррационализм и интуитивизм в философии, а также – непонятно почему – фашистский «культ силы». Как бы ни было, у нового поколения эта концепция не вызывала сочувствия.
Однако до поры до времени споры с Лифшицем на секторе эстетики не принимали ожесточенного характера, и он сам, казалось, был настроен довольно благодушно. Обаятельный и остроумный, он не производил впечатления «окаменелости». Однажды принес и показал копию итало-критской иконки, им самим выполненную лет десять назад. Сказал: «Вот, чтобы вы не смотрели на меня укоризненно и не думали, что я признаю только Шишкина». Это было трогательно. Рассказывал, что в юности, обучаясь во Вхутемасе, расписал стены мастерской абстрактной живописью, – то есть, значит, сам прошел через детскую болезнь левизны, но вовремя одумался.
Как сотрудник нашего НИИ, он писал историю эстетического воспитания, начиная с древности. Окончить не успел; видимо, дописывал позже, теперь это исследование опубликовано под расплывчатым названием «Античный мир, мифология, эстетическое воспитание». Законченного вида оно так и не получило, осталось во фрагментарном состоянии, и об эстетическом воспитании как таковом там сказано мало: мысль ветвится, «растекается по древу». И все же – это одна из интереснейших работ Лифшица. Помимо богатой эрудиции, она замечательна именно живой ищущей мыслью, стремлением проникнуть в тайны мифологического сознания, исходя не столько из марксистских постулатов, сколько из материала исследования. О нераздельности (в мифе) возвышенного и смешного, о том, что «миф сочетает священное с уродливым и смешным», Лифшиц сказал, пожалуй, раньше М. Бахтина, исследовавшего «смеховую культуру». Тема эта могла бы стать делом всей жизни ученого, но, по-видимому, М.А. по натуре не был кропотливым исследователем кабинетного типа, слишком многое его отвлекало.
Примерно тогда же он опубликовал в «Новом мире» очередную научную сатиру «В мире эстетики», вызвавшую у нас единодушный восторг своим тонким язвительным юмором при полном соблюдении научной добросовестности. На этот раз предметом сатирического анализа стали сочинения одного много и бойко пишущего эстетика, который как раз тогда собирался защищать докторскую диссертацию. Кажется, все-таки защитил, но его имя, после статьи Лифшица, стало чуть ли не нарицательным.
На всякое пустословие, на всякую «имитацию осведомленности» Лифшиц реагировал безошибочно, и в этом отношении общение с ним было очень полезно: ведь в той или иной мере мы все, обитающие «в мире эстетики», этим грешили, так что, посмеявшись над героем его очерка, приходилось и на себя оборотиться.
В те же годы Лифшиц написал еще одну язвительную статью под названием «Почему я не модернист?» – уже менее научную, менее доказательную, зато с глобальным обобщением. Вероятно, на этот лад его настроили и побудили к полемическому заострению проблемы дискуссии на секторе эстетики. Но у нас он эту статью не обсуждал и не оглашал, она была напечатана в конце 1966 года, в «Литературной газете», когда Лифшиц в Институте уже не работал.
У меня отношение к баталиям на секторе эстетики было двойственное, особенно поначалу. С одной стороны, исходные позиции «младо марксистов» меня совсем не устраивали, а Лифшиц по-прежнему (хотя не в той мере, как прежде) привлекал логикой, даром слова, юмором, личным обаянием: все это оставалось при нем. С другой стороны – соглашаться с ним по существу было невозможно, и чем дальше, тем невозможнее. Я-то была все-таки искусствоведом, и мне резало слух, когда он, придававший прежде великое значение таланту художника, оценивал произведения пластического искусства с чисто теоретической колокольни. Меня еще тогда очаровывал своенравный гений Пикассо: никак нельзя было согласиться, что создатель «Герники» и сюиты Воллара есть носитель каких-то зловредных упадочных тенденций. Я помнила «ифлийский» тезис Лифшица: чем талантливее художник, тем полнее совершается через его произведения самораскрытие истины. Теперь мой прежний учитель об этом словно забыл.
В общем, я все чаще объединялась с нашими «младомарксистами» в их противостоянии Лифшицу. Однако он долгое время относился ко мне благосклоннее, чем к ним. Может быть, вспоминал о письме, которое я ему когда-то послала, и был бы не прочь пополнить мною редеющие ряды своих последователей. Но все клонилось к обратному. И не только из-за разногласий по поводу модернизма. Как-то М.А. в виде особой чести пригласил меня к себе домой. За чаем мирно разговаривали, о модернизме не поминали, и тут, не помню в какой связи, МА. сказал что-то прочувствованное о Ленине, я же неосмотрительно заметила: «Да ведь и Ленин расстреливал вовсю». Я могла ждать возражений, но такой реакции не ожидала: М.А. сделался очень серьезен, даже как бы изменился в лице и произнес нечто вроде того, что у себя в доме он не может потерпеть таких высказываний. Лидия Яковлевна, жена Михаила Александровича, желая замять неловкость, стала мирным тоном говорить, что Ленин избегал крутых мер. М.А. молчал и был сух и тверд, как скала. Ни минуты не сомневаюсь: он так сурово осадил меня не из осторожности, а искренне – малейшая хула на Ленина для него означала хулу на духа святого. Я думаю, доживи М.А. до наших дней, до вскрытия архивов, до издания неизданного, он все равно не поверил бы, что «Ленин расстреливал» (и даже вешал). Или сказал бы, что красный террор был вынужденным ответом на белый террор.