О Лермонтове: Работы разных лет - Вадим Вацуро
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как жаль, что не было детей
У них! – о том причины скрыты;
Но есть в Тамбове две кумы,
У них, пожалуй, спросим мы (строфа XII).
Он, спать ложась, привык не ведать,
Чем будет завтра пообедать (строфа XV).
Он не терялся никогда
И не смущен бы был и раем,
Когда б попался и туда (строфа XVI).
Амур прилежно помогал.
Увы! Молясь иной святыне,
Не веруют амуру ныне (строфа XXXIII).
Блюститель нравов, мирный сплетник,
За злато совесть и закон
Готов продать охотно он (строфа XLIV).
Иронических и сатирических строф в тексте поэмы было, таким образом, больше, – но общий тон «Тамбовской казначейши» определялся ими лишь отчасти. Уже в посвящении Лермонтов заявил, что намерен писать «на старый лад», «Онегина размером». Он взял от Пушкина, однако, не только «онегинскую строфу», но и нечто большее – самые принципы стихотворного повествования, и напечатал свою повесть в пушкинском журнале, что было жестом почти символическим.
В «Евгении Онегине», в «Домике в Коломне» Пушкин открыл для русской литературы совершенно особый тип стихотворного рассказа, тон которому задает современный рассказчик, приближенный к автору, но не тождественный ему.
Интересным для читателя является не столько то, о чем рассказывают, сколько то, как рассказывают, и тот повествователь, который входит со своим читателем в непосредственный контакт, предлагает ему свои комментарии и размышления, то саркастические, то лирически окрашенные, сообщает о себе самом и даже иногда позволяет заглянуть в свою творческую лабораторию.
Во всем этом есть элемент «игры», потому что рассказчик-собеседник намеренно строит свой облик, в котором он появляется перед читателем, и потому что его субъективная воля может придать разным частям повествования различную и иной раз совершенно неожиданную эмоциональную окраску, насмешливо снизив патетическую сцену или сделав глубоко серьезным внешне комический эпизод.
Все эти художественные принципы легли в основу «Тамбовской казначейши», построенной на провинциальном анекдоте, который Лермонтов иронически противопоставил требованию «крови», «действия и страстей» неистово романтической литературы. Рассказ погружен в быт, причем быт провинциальный. Он ведется в ироническом и даже сатирическом тоне: столичный рассказчик стоит над провинциальными нравами и описывает их снисходительно-покровительственно. У него есть на это основания. Отпечаток пошлости лежит на всех его героях, не исключая и Авдотьи Николаевны – «прелакомого куска» для ротмистра Гарина. Пошло то, что копирует чужую внешнюю форму, лишенную внутреннего содержания: байронические позы и заимствованные из ходячих мелодрам монологи армейского ловеласа, имитирующего любовь; показная невинность провинциальной кокетки, питающей тайную страсть к черным усам и готовую включиться в интрижку… Эта ситуация предопределяет тональность повествования, – но в него вплетаются и лирические нотки.
Регистр рассказа то повышается, то понижается, и мы неожиданно угадываем в тексте скрытые сюжеты поздних произведений Лермонтова, в том числе и лирических стихов. Так, сцена у окна вызывает в памяти «Соседку», а строки «И сердце Дуни покорилось; / Его сковал могучий взор» вдруг поднимаются до патетики «Демона»: «Могучий взор смотрел ей в очи…» А далее – новое снижение: любовное изъяснение Гарина – это иронически перелицованное письмо Татьяны и ответ Онегина, даже с парафразами и реминисценциями: «Я вижу, вы меня не ждали…», «Тебе я предан… ты моя!». Снижение ситуации достигает предела, когда муж застает улана на коленях перед Дуней и решает – нет, не стреляться, а обыграть его в карты, воспользовавшись женой как приманкой, что он уже делал не раз. Здесь прямая пародия, гротеск, – но именно с этой сцены начинает нарастать драматическое напряжение. Этот сюжет Лермонтов будет разрабатывать в своей последней повести «Штосс». Но «Штосс» серьезен изначала; в «Тамбовской казначейше» повествование скользит от иронии к драме, потому что центр авторского внимания перемещается на психологическую коллизию. Муж ставит жену на карту, – что при этом чувствует живая ставка?
Сцена проигрыша жены в существе своем, конечно, тоже пародийна: она есть логическое завершение «интрижки», в которой приняла участие и Авдотья Николаевна. В кульминационный момент ирония исчезает полностью. Действует героиня, описываемая «высоким слогом», и появляется емкий, лаконичный, подлинно пушкинский «жест»:
Тогда Авдотья Николавна
Встав с кресла, медленно и плавно
К столу в молчанье подошла.
Но только цвет ее чела
Был страшно бледен. Обомлела
Толпа. Все ждут чего-нибудь —
Упреков, жалоб, слез… Ничуть!
Она на мужа посмотрела
И бросила ему в лицо
Свое венчальное кольцо —
И в обморок…
Это – подлинная драма, стоящая всех кровавых драм, и то, что она развертывается в провинциальном, «благонравном» городе, делает ее еще острее и глубже: здесь жена, опозоренная «скандалом», разорвавшая свои супружеские связи, теряет все: она изгнана из общества. Все это стоит за «нервическим припадком» последней сцены. Она обрывает повествование, лишая его разрешения и усугубляя безысходность, – и непринужденный тон заключительных строф, приглашающих читателя посмеяться над литературной неискушенностью автора, полон язвительной иронии. Лермонтов шел по стопам Пушкина, но не повторял его: он увеличивал драматический потенциал бытового анекдота, открывая пути дальнейшему движению уже реалистической литературы.
<Часть статьи, написанная А.В. Корниловой, опущена.>
Послесловие <к роману Бориса Садовского «Пшеница и плевелы»>
Роман Бориса Садовского окончен, но сильное и необычное впечатление, вероятно, долго еще будет преследовать его читателя.
Он соприкоснулся с прозой незаурядного мастера. Ни социальные катаклизмы, разрушившие все, что было дорого автору «Пшеницы и плевел», ни многолетняя тяжелая болезнь, ни возраст, ни бедственная жизнь не отняли у него дара повествователя. И он не принял никаких требований, которые предъявляла писателям уже ясно определившаяся в 1936–1941 годах идеологическая политика власти.
В годы диктатуры Сталина и массовых репрессий он написал произведение откровенно монархическое и клерикальное, «контрреволюционное» в самом полном и точном значении этого слова.
В нем Николай I, подвижник, мудрец, политик и воин, отеческой рукой охраняет общественные и нравственные устои. В нем над Россией простерты не «совиные крыла», а благословляющая рука носителя евангельского духа митрополита Московского и Коломенского Филарета.
И сама Россия предстает в нем в своем патриархальном облике, и высшее ее духовное сокровище – передаваемый от поколения к поколению, органически наследуемый жизненный уклад. Материальный прогресс разрушает его. Железные дороги вредят естественно сложившимся связям, разъединяют людей с природой и между собой.
Исторический быт для Садовского – не тема, а мировоззренческая категория. Здесь лежали истоки его стилизаторства, всегда окрашенного некоторой ностальгией. С изображением быта связаны лучшие страницы его романа, достигающие иной раз виртуозного мастерства: вспомним описание столичного утра или масленичной недели. Вещи одушевляются; они становятся символическим знаком традиции, уклада, исторического бытия – как пейзаж сельской, провинциальной, усадебной России, как ее верования, обычаи, привычки, как гомон ярмарки, запах травы и поспевающих яблок, как лубочные картинки и книги и таинственные легенды о глухих раскольничьих скитах. Во всем этом для Садовского заключена поэзия и духовный смысл старорусской жизни, которые и на самое крепостничество набрасывают идиллический флер. Это Россия «отцов» и «дедов», и тема поколений приобретает в его романе особую важность. Здесь любимые герои – потомки патриархальных семейств. Соломон Михайлович Мартынов – любитель книжной премудрости (мистической, масонской, ортодоксально-православной), трактующей о воспитании «внутреннего человека», собеседник Сковороды. В день его смерти в доме останавливаются часы, – в 1933 году Садовской записал в дневнике, что так произошло накануне кончины знакомца его Б.Б. Шереметева. И.И. Эгмонт – отец Володеньки – принимает православие, побуждаемый пророческим сном.
И то, что один из центральных героев «Пшеницы и плевелов», Афродит Егоров, – порождение этого быта, для Садовского существенно важно. Крепостной, дворовый человек, ставший европейски образованным художником, чьи академические полотна покупает государь император, не восстает против крепостной зависимости, а как бы перерастает ее, – но, даже войдя в столичную артистическую среду, сознает и стоически принимает свое «место» на низших ступенях социальной лестницы.
Все это – мир хотя и не лишенный темных сторон, но гармоничный в своей внутренней основе. Ему угрожают разрушительные силы, уже зреющие на Западе и заронившие семена и в России, – поколение «сороковых годов», предтечей которого было «вольтерьянство» XVIII столетия. К этому-то поколению принадлежит большинство исторических лиц в «Пшенице и плевелах».