Капитан Невельской - Николай Задорнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Царь не мог позволить того, о чем просил Константин. Он сказал, что пока никакого дальнейшего распространения в той стране производить не следует.
Константин чуть покраснел. У него были свои мечты, он хотел их осуществлять, быть тем, кем желал видеть его весь флот.
Николай полагал: никаких гаваней на Востоке вновь пока не занимать, а Японская экспедиция, прибыв туда, отправится в новый пост на устье Амура.
Экспедиции идти морем, вокруг света. Посла отправить с русским именем. Теперь, когда открыт Амур и мы прочно встаем на Камчатке, пора завязывать сношения с Японией. Тем более что американцы намеревались снарядить туда же экспедицию.
Невельской, вернувшись после высочайшего обеда, поднялся к себе на третий этаж, увидел свои вещи, разбросанные в ужасающем беспорядке. Вещи напомнили ему, что жизнь его не устроена, что он одинок. Он подумал, что теперь, когда такой успех, еще горше одиночество и сознание, что нелюбим и отвергнут… Надо было съездить к брату, к своим, все рассказать, побыть на людях.
Вечером он выпил с Никанором, сидел у своих допоздна, вернулся в полночь на извозчике, а утром, проснувшись, вспомнил свои вчерашние мысли. Дело было делом, и увлекаться почестями и празднованиями — значило погубить все. Он подумал, что при всем величии и при всей своей власти государь должен был бы поговорить как следует. Правда, он задал несколько вопросов, но государыня гораздо больше расспросила его, чем, казалось бы, милостивый и благорасположенный Николай.
Утром, как это часто бывало, Муравьев вызвал к себе Невельского.
— Письмо из Иркутска на имя жены для передачи вам, — сказал губернатор, с торжественным видом подавая пакет.
Капитан принял его, кажется не ожидая для себя через Екатерину Николаевну ничего особенного. Вдруг он увидел почерк и, хотя никогда не видел руки Екатерины Ивановны, сразу догадался, что пишет она.
— Простите меня, Николай Николаевич, — сказал он и быстро вышел из комнаты.
Через некоторое время он вернулся и сказал, заикаясь:
— Николай Николаевич! Я еду в Иркутск!
Муравьевы уже обо всем догадывались по тому письму, которое получила Екатерина Николаевна от Екатерины Ивановны. Она не сообщала подробностей, но умоляла передать вложенное в конверт письмо Невельскому.
— Бог с вами, Геннадий Иванович! Ничего не решено и не готово. Вы победитель, торжествуйте победу, но и воспользуйтесь ею для дела! А как же сметы и штаты будущей Амурской экспедиции? Вы ее начальник! Я даже не смею разубеждать вас. Подумайте… Окститесь, мой дорогой… Вас, кажется, можно поздравить! — сказал губернатор, подходя ближе. — Не правда ли? Дорогой мой, я сам счастлив не меньше вас, если это так. Но теперь уж она вечно будет любить вас. Верьте ей… Ведь о вас, когда вы уехали, так много было разговоров… И жена не раз, не раз говорила… Я знаю о вашем чувстве. Но вы сами не подозреваете, какая умная, прекрасная девица вас любит. Пишите скорее в Иркутск. И не мучьте ее, и не мучайтесь сами. Я понимаю вас… Но не рвитесь, все будет прекрасно. Да, кстати, Пехтерь подал прошение об увольнении и выехал из Иркутска.
Глава тридцатая
ОТЪЕЗД ИЗ ПЕТЕРБУРГА
Шел 1851 год… Казалось, жизнь входила в свою колею. Утихли волнения на западе, петрашевцы, так взволновавшие общество, была сосланы очень далеко и погибали там на каторге, а их сообщники, Коля Мордвинов[130] и сотни таких же молодых людей, замешанных в деле сорок девятого года, были давно освобождены, к утешению своих сановных родителей. Постепенно со всех их по очереди снимался негласный надзор.
В царские дни и по праздникам гремела музыка и на Дворцовой площади маршировали колонны императорской гвардии, проносились слитным строем сверкающие кавалергарды, кирасиры, уланы, гусары.
Император появлялся всюду — верхом на парадах, в ложе театра, в экипаже на улице. Он был бодр и выглядел лучше, чем когда-нибудь в эти последние тревожные годы.
Казалось, что утихли интриги англичан, что и в проливах и в Греции станет спокойней.
С блеском проходили спектакли итальянской оперы, французский театр всегда набит битком. Греч, Булгарин были в зените славы. Брюллов дарил публику шедеврами. Нравственность торжествовала! Религия была прочна, как никогда! Сам государь простаивал длительные службы, подавая этим пример всему обществу.
Правда, где-то на задворках жизни иногда появлялись какие-то рассказы, волновавшие среднее общество: небогатых литераторов, мелкопоместных дворян и разночинцев, каким-то особенным описанием мужицкой жизни, или какой-то художник из офицеров рисовал сатиру на нравы, но это не задевало жизни большого света. Ничто не предвещало стремительно надвигавшуюся на Россию страшную грозу. Даже Муравьев, не очень доверявший этому зловещему затишью, хлопотал о разрешении выехать жене в Париж к родным.
На святках в огромном здании Морского корпуса был дан бал, на котором присутствовал весь цвет флота. Из громадных цветочных гирлянд во всю ширину одной из стен свиты были надписи: «Невельской» и «Казакевич».
Невельской и Муравьев появились в зале, грянул оркестр, раздались аплодисменты, а потом загремело «ура», потрясшее своды. Все поздравляли Невельского, сожалели, что Казакевич далеко и его нельзя поздравить. Приятели Невельского по службе на судах, однокашники по корпусу были тут. Каждый был счастлив пожать ему руку.
В молодецком «ура», грянувшем в этом старинном зале древнего морского гнезда, чувствовалась такая сила, что казалось, нет на свете ничего равного ей, что России ничто не страшно.
Поздно вечером Невельской и губернатор сидели дома, в гостинице «Бокэн», за бутылкой шампанского.
— Вся наша сила призрачна! — сказал Муравьев.
Невельской помнил Плимут, Портсмут, доки, паровые машины, подъемные шкафы, быстроходные пароходы. Оп знал, что сила складывается не из криков «ура» и парадного блеска.
И хотя он был сейчас обласкан царем, обоготворяем товарищами и всем русским флотом, любим той, которая для него была дороже всего на свете, он почувствовал, что Муравьев возбудил его мысли, словно поднес спичку к пороху соломы.
— Мы все лезем в Турцию! — воскликнул капитан — Ну, единоверцы на Балканах — туда-сюда! Но зачем, Николай Николаевич, зачем нам проливы? В свое время надо было теснить Турцию, но надо знать меру. Зачем мы лезем в дела немецких княжеств, забывая великую громадную Сибирь, одно развитие которой даст нам такую силу, что нам не страшна будет никакая Европа. Все боятся Сибири, сами помогаем этому ссылкой, представляя ее пагубой, ледяным мешком для горячих умов… А когда я вошел в Амур, там тепло, горы в прекрасных лесах, я подумал, какой прекрасный край, чудное место! А мы заложим деревеньку да липнем к европейскому теплу, к неге, берем пример с французов. Мы полагаем, что только Кавказ родит героев! Кавказ и Марсово поле! А свой благодатный Север стремимся сменить на мнимые неги Юга!
«Однако, как он насчет Кавказа…» — подумал Муравьев, очень гордившийся своими кавказскими походами, за которые получил награды.
— Дайте мне суда охотской флотилии и тот крейсер, что ушел в наши восточные моря, и я займу южные гавани. Николай Николаевич, это будет великое событие, не сравнимое ни с какими нашими потугами залезть в святые места и обрусить турок и еще черт знает кого. Да каждый солдат, который будет напрасно загублен в войне с Турцией и с Англией, до зарезу нужен в Иркутске, на Амуре, а мы его убьем зря, даром!
— Ради тунеядцев! — подхватил Муравьев и печально покачал головой.
— Солдат нужен мне до зарезу. Никакая Европа не в силах понять пока, что означает та страна для будущего величия России, как нужен там человек, снабженный, в теплой одежде, с топором, с ружьем для охоты, а не для убийства. Как оживет Азия при первом честном, не разбойничьем соприкосновении с ней!
— Но, дорогой мой, в России для этого нужно отменить крепостное право…
— Николай Николаевич, я согласен… Но солдата из крепостных, чем убивать за святые места, разве нельзя послать к нам? Вызвать государственных крестьян, казаков, инородцев, славян с запада… Я не политик, Николай Николаевич, после прошлого года не берусь судить о том, чего не знаю, но и крепостному долго не бывать… Россия темна, бедна, а Урал, Сибирь вольны, есть золото, руда. За океаном — Америка, и можно торговать с ней. А мы бросаем все ради ложной славы, ложной чести, ради мнимого желания торжества веры… Людей! Людей! А средства, а пушки, суда, порох? Все погубим! Да, порохом надо горы рвать, каналы провести, связать сибирские реки друг с другом. А у нас нет судов там, где они нужны до зарезу. А есть для парадов, гниют на Балтийском море… А порох пойдет на войну. Нет, Николай Николаевич, я не обманываюсь, я всегда все помню! На нас найдет буря. Только вы один предчувствуете ее. И я буду там готовиться… Чего бы это ни стоило…