Движение литературы. Том I - Роднянская Ирина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но здесь пора и «заметить разность» между писателем и его героем. Та задача налаживания человеческой связи с «другим», над которой герой этот тщетно бьется всю жизнь, художественно разрешена писателем в самом начале его литературного пути. Такой гармонической удачей, предвосхитившей цель его дальнейших стремлений, явился, по-моему, для Андрея Битова рассказ «Большой шар». Это короткая поэма о ребенке – с суровой, однако, и несентиментальной подкладкой. В ней действует существо, по отношению к автору совершенно, пользуясь битовским же словом, «инотелесное» – девчушка, вернувшаяся с отцом из эвакуации в Ленинград (а матери нет, погибла). Нельзя сказать, что писатель смотрит на мир глазами этой девочки. Весь чудесный секрет рассказа в том и состоит, что душевное зрение взрослого автора и маленькой героини, лишь отчасти совмещаясь, дает эффект многомерности мира – сказочной красочности его цветения и суровой правды его бытия.
Огромный красный шар с золотым корабликом, рвущийся в синее небо, – он из сказки. С рыжеволосой Тоней и случается сказка, которую она заслужила всей своей детской внезапной страстью к повстречавшемуся сияющему созданию, будущему другу, «упругому, почти живому». В городе – праздничная демонстрация, одни улицы заполнены толпами, другие непривычно пусты под высоким солнечным небом; для девочки город неузнаваем, словно волшебное пространство, где может произойти что угодно, только бы не пропустить решающего намека, знака. И действительно, увязавшись за солдатом – человеком с рацией, «как не из этого мира», Тоня получает от него то, что фольклористы назвали бы «помощным подарком», – моток тонкой и рыжей медной проволоки («На, это твои волосы», – говорит добрый солдат). И тут, зажав талисман в кулачке, она наталкивается на свой нареченный шар – он в руках нарядной и «меховой», неласковой феи. И получает от нее, как водится, трудное, оракульски-двусмысленное путевое указание, где искать это чудо: в Недлинном переулке, что на самом деле не короткий, а «ничего себе», длинный. А затем – «как во сне» – сразу находит нужное место и нужную дверь и, пройдя допрос всезнающей «старухи с клюкой» и много других испытаний, получив отказ, который по всем законам сказочной фабулы не может быть окончательным (надо только перетерпеть его, веря в свою звезду), прождав под заветной дверью больше часа, Тоня наконец обретает желанное сокровище. Но герой должен еще благополучно вернуться со своим кладом домой, – и Тоня, убегая с шаром от беснующихся мальчишек, как сестрица Аленушка от гусей-лебедей, бросает им откуп – блестящий проволочный моток – и благополучно спасается из общей свалки. И возвращается к себе царевной, и соседки спрашивают, где она раздобыла этакую красоту, и не понимают смысла ее простых, без утайки, ответов, словно те бестолковые сестры награжденной падчерицы, которым сколько ни объясняй, как ублажить сурового хозяина чудес, все равно перепутают и перепортят все дело.
А «в действительности»… Город, принарядившийся ради праздника, еще изранен минувшей блокадой, обстрелом; Тоня – сирота, неприсмотренная, неухоженная; молодой отец с утра бросает ее одну в скверике, любимую дочку, не заменяющую, однако, всего остального в жизни, а сам, отгладившись и почистившись, отправляется из своей комнатушки на поиски праздничного утешения и вечером возвращается грустный. Шарами собственного изделия торгует оплывшая убогая «спекулянтка», которой не под силу удовольствие даром отдать истомившейся за дверью девочке последний несбытый шарик, подгоревший, с брачком, – умилилась, хотела подарить, но увидела красный денежный комок на детской ладошке, поколебалась секунду («… какие-то тени прошмыгнули по ее опущенному лицу»), взяла. Подпалины на боку своего любимца Тоня не хочет замечать, как и должно быть, если любовь настоящая, но не так уж девочка безоблачно наивна, у нее за плечами всего достаточно – и страха, и унижения (снятся ей незабываемые красные штаны, присланные в тыловой детдом живой еще мамой – как болтались эти штаны на худышке-недомерке, торчали из-под юбки, как охотились за ними злые шипучие индюки).
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})В очереди за шарами Тоня слышит какой-то сбивчивый, с мифическими подробностями, рассказ-слух и думает: «Все правда, так оно и есть». Можно повторить за ней: все правда – и горечь жизни, и преображающее ее благодатное детское восприятие с доминантой радости и доверия. Сколько ребяческой любви в этой истории – к отцу, к шару, к городу, к встречным, – умноженной на любовь умного художника к своей натуре. Всего-то несколько страничек, а какая плотная заселенность! Каждый раз центр внимания и интереса щедро перемещается к новым и новым лицам; детский взгляд примечает, как только ребенку дано приметить, взрослый глаз, следуя за ним, подчеркивает и выявляет, – и лица эти предстают в своей объективной несомненности, все-то мы о них мгновенно узнаем. Увы, вскоре на внутреннем «экранчике» битовского героя, занятого самонаблюдением, другие станут мелькать фоном, пробегать рябью, тенью, лишенной объемности.
Но как ни полновесны художественные плоды этого краткого союза с «инотелесным» и детским восприятием, не будем упрекать Битова за то, что он рано с ними расстался. Следуя и следя за своим ведущим персонажем, шагая за ним из детства в отрочество и мешкая в зоне зрелости под угрозой придвигающегося старения, Битов решает не художественную, а жизненную задачу: взорвать неразложимое единство, непосредственное смешение себя с миром, испытать и познать «полным сознанием» свою душу как отдельную и особенную, пережить «нелицеприятное противостояние собственному опыту», а затем, если получится, заново открыться бытию – уже с благодарным бескорыстием, чуждым ребяческих иллюзий. Зерно «детской» правды, прежде чем прорасти, обречено умереть, а взойдет ли оно вновь – всегда риск и неопределенность. Битов пустился в этот путь ради того, чтоб виднее были опасности и преткновения, подстерегающие на нем любого из нас.
Незнакомые знакомцы (Владимир Маканин)
Владимир Маканин своими сочинениями вовлек нашу критику в на редкость существенный спор: о «реализме» с его границами и традиционными опорами и – шире – о человеке, о современной морфологии его души.
Но начну не с человека, а с земли, которую «обнажают» и «раздевают» во взрывном геологическом поиске. Некто, профессионально в этом участвующий, «… не мог видеть, как взлетает елка – небольшая, молоденькая, подброшенная взрывной волной, она взлетела вместе с большим куском земли, увязшим в ее корнях; казалось, она летит к богу в гости на небольшом зеленом коврике, даже и с густой зеленой травой в придачу. Однако в тряском полете земля с травой все более ссыпались, и вот уже елочка летела с голыми корнями, и как бы не желая в верхах предстать такой, она развернулась и быстро, как оперенная стрела, помчалась острием вниз. Павел Алексеевич не отворачивался, пока она, бедная, не вонзилась» (рассказ «Гражданин убегающий»).
До одной ли тут, впрочем, елочки, когда и так ясно, что «первые шеренги урбанистической цивилизации, добравшиеся до этой глуши» (пользуясь фразой Анатолия Кима), пустят львиную часть покоряемой природы в распыл? Публицистически здраво выясняя, когда, при каких методах и обстоятельствах потери становятся непозволительно велики, оперировать следует картинами в масштабах самой действительности, а не одним пропащим деревцем. Но здесь эта елка с заголившимися корнями и обломанной в штопоре свежей вершинкой врезается в память как малая, исчезающе малая живая жертва, по поводу которой хочется спросить: оправдана ли она и чем? О Маканине часто полагают, что он фиксирует состояния жизни. А он ставит вопрос о целях.
1
Об этом чемпионе журнальных рубрик «Два мнения» и «С разных точек зрения» можно бы составить изрядную критическую антологию. Пролистывая ее, поначалу видишь дело таким образом, как в общих чертах описала Н. Иванова: «В начале пятидесятых, сразу после опубликования “Районных будней” В. Овечкина, их автора критиковали за “серое, скучное, посредственное изображение нашей жизни”. В 60-е годы В. Семину ой как крепко доставалось от критики за “бытописательство” в связи с публикацией повести “Семеро в одном доме”. В начале 70-х “новую” прозу Ю. Трифонова определяли так: “прокрустово ложе быта” (Н. Кладо), “коридорные страсти” (В. Сахаров), “в замкнутом мирке” (Ю. Андреев), “измерения малого мира” (Г. Бровман). “Код” писателя и стереотипы критиков не совпадали…» («Литературное обозрение», 1986, № 2). Н. Иванова тут же и комментирует: «Это только у каких-то примитивных племен: если “плохого” не называть, то его как бы и нет. Мы так жить не можем, мы не можем “делать вид”, что не существует в нашей жизни зла, претендующего на роль “добра”… Исследованием сложных явлений жизни занят В. Маканин (“Человек «свиты»”, “Антилидер”, “Гражданин убегающий”), замечательно точен и страшен тихий Просвирняк М. Рощина. “Пора припречь и подлеца”, – как говорит Гоголь».