Феномен Евгении Герцык на фоне эпохи - Наталья Константиновна Бонецкая
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И Евгению начинает уже томить собственное одиночество в захлестнутой на самом деле хамством стране. Пока что она мечтает о новом «братстве» – в духе прежних, общих с Бердяевым проектов, – о «нищем и творческом» религиозном братстве, символизируемом Китежем.
Но не за горами то время, когда она мысленно примкнет к формируемому огнем и мечом, голодом и ужасами ГУЛАГа «братству» – к советскому народу, разделяя не только его судьбу, но и идеальные ценности.
«Философия жизни»
Мировоззрение Евгении Герцык 1930-х гг. ныне весьма интересно для исследователя. Самое искреннее, восторженное принятие советской действительности, усвоение соответствующей риторики умнейшей, глубокой идеалисткой поначалу ввергает в недоуменный шок. Письма Евгении к подруге юности Вере Гриневич, после ряда судьбоносных потрясений обосновавшейся в Париже, вызывали в свое время именно такую реакцию. Эмигрантский Париж был прекрасно осведомлен о большевистском терроре, и бывшая сторонница неонародничества В. Гриневич к началу 1930-х гг. давно пересмотрела прежние взгляды. Выдержки из писем подруги она, скрыв имя автора, отдала в журнал «Современные записки», так что эпистолярные тексты Евгении, содержание которых – «глубокое признание, приветствование пути нашей страны»[1070], – тексты, проникнутые воистину апостольским пафосом, в 1936 г. сделались достоянием эмигрантской общественности. Как же апология советчины была принята эмигрантскими литераторами, не понаслышке знакомыми с предметом? Приведем их суждения, прежде чем давать нашу собственную оценку феномену «Писем старого друга».
Содержание статьи В. Руднева «По поводу писем “Оттуда”»[1071] демонстрирует самую естественную реакцию на герцыковский апофеоз советской действительности. В. Руднев подмечает некую эволюцию настроения автора писем на протяжении 1930–1936 гг.: «От покорности общей жестокой судьбе как свыше посланному испытанию г-жа X., повторяя роковой путь Блока, постепенно приходит уже к религиозному оправданию современности в плане общественном» (с. 354). Но как совместить «творческий подъем» в 1933 г., о котором возвещают письма, с насильственной коллективизацией по всей России, с украинским голодомором, сопровождавшимся людоедством, с северными каторжными работами?! Никакие успехи, достигнутые ценой таких страшных жертв, оправдать невозможно. По части отрицания духовной свободы личности советский режим обгоняет все прочие тоталитарные режимы Западной Европы, заявляет В. Руднев, имея в виду параллельный генезис коммунизма и фашизма…
М. Вишняк[1072] выражает среди критиков писем Е. Герцык наиболее терпимое, почти положительное отношение к ее позиции. По его мнению, эта позиция незримо подготовлена «подвигом просветленной любви»: «Поразительно это любвеобильное отношение ко всему, – восклицает критик, – точно все другие чувства перегорели в страдании и горе» (с. 359). Быть может, в данном суждении есть некая биографическая правда, не объясняющая, однако, до конца установки Евгении. Слишком изощренной, в самом деле, должна была быть «диалектика», способная «страдание и горе», в связи прежде всего со смертями близких в 1920-е гг., трансформировать в прославление власти убийц!.. Упрека, на взгляд М. Вишняка, заслуживает лишь «несколько старомодный и наивный оптимизм» автора писем «Оттуда», связанный с ее уходом от политики в гётеанство, – но в тоталитарных странах жизнь людей подчинена именно политике. Интонация статьи М. Вишняка скорее убеждающая: он не столько «уличает» Евгению в вольной или невольной аберрации при оценке действительности, сколько пытается открыть ей глаза – показав, что она живет в условиях «террористической диктатуры».
Напротив, Г. Адамовиг прямо квалифицирует воззрения Е. Герцык как большевистские и обращается с резкой отповедью к автору текстов «Оттуда», где усматривает призыв вернуться на родину[1073]. Пафос Адамовича преимущественно этический, и ополчается литератор прежде всего против «гимнов» Е. Герцык в честь советской молодежи, что, по его мнению, наносит ущерб самой идее человека (с. 240). В России победила «новейшая волчья этика», заключает Адамович в связи с практикой классовой борьбы, обвиняя Евгению в том, что она игнорирует цену общественного подъема. В противовес большевистской пропаганде должен прозвучать голос жертв; и тогда «увянет на корню» всякий энтузиазм, окажется мерзостью «земной рай со всеми его метафизическими, социальными и философскими обоснованиями» (с. 244–245). Здесь, быть может, одно из самых сильных возражений письмам «Оттуда». Тем не менее в целом и отповедь Адамовича адресована не совсем «туда»: позиция Е. Герцык куда сложнее партийно-большевистской…
Блестящий трактат Г. Федотова «Тяжба о России» – самая глубокая и адекватная реакция на письма Е. Герцык; практически все его положения и ныне звучат актуально[1074]. Вот его основные положения. Облик России окутан мраком (только ли для эмигранта Федотова и для одних лишь 1930-х годов?), сведения о ней противоречивы. Налицо по меньшей мере два образа страны. Первый представляет собой картину всеобщей озлобленности и предательства, торжества лжи, тления, имморализма; «подражание Иуде» служит при этом основой воспитания нового человека. Второй образ свидетельствует о кипучей жизни, народном творчестве, атмосфере здоровья и пр. – его мы и находим в письмах Е. Герцык «Оттуда». Как примирить эти два образа, «концлагерь» ли современная Россия или «вуз»? Федотов не пытается разрешить им же самим заостренного противоречия, но переводит проблему в христианское измерение. Имея в виду оптимистическую ориентацию Евгении Герцык на советскую молодежь, он указывает на то, что этого современного юношу нимало не смущает кровь бесчисленных жертв режима: «С точки зрения вечной христианской и старой русской морали, у него почти нет того, что называется совестью» (с. 369). «Культура подлости» – вот что на самом деле насаждается в стране. И от «толстокожих оптимистов» – чекистов и мещан-рабов – Федотов отводит взгляд вглубь ночи, окутывающей Россию: «Последняя надежда России» – это категория «молчащих», жертв советчины, – тех, которых, по слову Писания, «весь мир недостоин». – Как видно, Г. Федотов здесь солидарен с Г. Адамовичем. Их упования оказались пророческими. Начиная с 1970-х гг. один за другим до людских ушей во всем мире стали доходить голоса узников советских концлагерей – от Б. Ширяева до А. Солженицына и А. Ванеева, – и мир содрогнулся. А на рубеже тысячелетий была явлена многоликая икона святой Руси, взошедшей на свою Голгофу. Эту «икону», быть может, именно благодаря дистанции, в 1936 г. из Парижа уже видел внутренним взором христианский мыслитель Г. Федотов. Он представил точную картину того, что совершалось на родине, а для Евгении Герцык было заслонено бутафорскими декорациями побед. «Христианство в России стало той героической верой, какой оно было в Римской империи <…>, – и здесь смысловой центр федотовского трактата, разрешение “тяжбы о России”. – Там, где горят эти потаенные огни, там смягчается злоба, расплавляется скука, по-новому освещается созидательная работа» (с. 374). В исторической перспективе победа оказалась за Федотовым, сделавшим, подобно Паскалю, «ставку на веру». «Дневной» же путь России в