Хранитель древностей - Юрий Домбровский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Музыканты, музыку! Музыку и музыку! Музыканты, музыку!
И вдруг с него сорвали сон, как одеяло. Он увидел людей. Они опять шли по коридору одни туда, другие обратно, а над ним стоял Хрипушин и тряс его за плечо.
Со сна он еле шел. Шел и мотал головой, чтоб сбросить тяжесть, тело опять ломило. Хрипушин завел его в кабинет, усадил на диван. Посмотрел, покачал головой: «Хорош, ну хорош!» Позвонил куда-то и приказал принести чаю покрепче.
— Да ты что? — спросил он, наклонясь над ним как-то очень по-простому, по-человечески. — Заболел, что ли?
— Да нет, ничего.
— Что уж там ничего! Еле сидишь! Я же вижу!
Вошла буфетчица в чепчике, белая, скромная и опрятная, похожая на Гретхен из старой немецкой книжки, поставила на край стола поднос и стала составлять стаканы.
— Вы оставьте, — сказал Хрипушин, — я потом вам позвоню. — Буфетчица кивнула головой и вышла. — Вот бери чай и пей. Пей. Пей, пей, он горячий. Совсем ведь зашелся, — он прошелся по кабинету. — Умная у тебя голова, да дураку досталась! Что, не так? — Корнилов что-то хмыкнул. — Теперь видишь, кого ты хотел прикрыть. А? Отца благочинного! Вот он и покрыл тебя, как хороший боров паршивую свинью. Ты хотел выказать свое благородство, а ему на твое благородство, оказывается, — тьфу! Плюнуть и растереть. Эх, вы! Ну что, скажи, ты хотел этим доказать, ну что?
— Да ничего я…
— Молчи, молчи, противно слушать. Все равно ничего умного не скажешь. Вот бери бутерброды, пей чай и закусывай. Эх, и загремел бы ты сейчас лет так на восемь в Колыму, где закон — тайга, а прокурор — медведь. Слыхал такое? Ну вот, там бы на лесоповале услышал. Да ешь ты, ешь скорее. Еще писать будем.
— А что писать-то?
— Как что? — удивился Хрипушин. — Как что? Опровержение всем твоим показаниям. И признание. Простите, мол, меня, дурака. Кругом виноват, больше не повторится. Ну если и после этого ты слукавишь, сукин сын! Ну если ты слукавишь! Тогда уж лучше и в самом деле не живи на свете! Органы раз тебе простили, два простили, а на третий раз главу прочь! Вот так! Ну что ж ты чай-то не пьешь? Пей!
Корнилов поставил стакан.
— Потом допью, скажите, что писать?
Хрипушин неуверенно посмотрел на него.
— Да разве ты сейчас что дельное напишешь? Завтра уж придешь и напишешь. А пока вот тебе лист бумаги, садись к столу и пиши. — Он подумал. — Так! Пиши вот что: «Настоящим обязуюсь хранить, как государственную тайну, все разговоры, которые велись со мной сотрудниками НКВД. Об ответственности предупрежден». Подписывайся. Число. Запомни, в последний раз расписываешься своей фамилией. Теперь у тебя псевдоним будет. И знаешь какой? «Овод». Видишь, какой псевдоним мы тебе выбрали. Героический! Народный! Имя великого революционера, вроде как Спартака. Такое имя заслужить надо! Это ведь тоже акт доверия! Давай пропуск подпишу. А теперь вот еще на той повестке распишись. Тоже: «Корнилов». Где-нибудь переночуешь и придешь завтра в одиннадцать как штык! Прямо к полковнику. Вот увидишь, какой это человек. Честно будешь работать — много от него почерпнешь. Он ученых любит. Ну, спокойной ночи. Иди!
Но когда Корнилов взялся за ручку двери, он остановил его опять.
— Ты вот что, — сказал он серьезно, подходя. — Ты в самом деле не вздумай теперь еще финтить. Ведь к кому тебя полковник пошлет, ты не знаешь, так? А без проверки он тебя теперь не оставит. Он десять раз тебя проверит, понял?
— Понял, — ответил Корнилов.
— Ну вот, не прошибись, чтобы опять не вышло такого же! Больше пощады не будет! Иди! Спокойной тебе ночи!
«Овод, — подумал Корнилов, спускаясь с лестницы, — отчего я его сегодня уж вспоминал? Что такое? Вот тут и вспоминал. Ах да, да. «Я верил вам, как Богу, а вы мне лгали всю жизнь». Да, да! Вот это самое, я верил вам, а вы мне лгали».
Он лежал лицом в подушку, и ему было все равно и на все наплевать. Всю дорогу он сидел скорчившись в уголке автобуса и думал: только бы добраться до гор, до палатки, до койки и рухнуть костьми. Там у него есть еще бутылка водки. И чтоб никто не приходил, ничего ему не говорил, ни о чем не спрашивал ни сегодня, ни завтра утром, никогда. Ему ничего и никого не было жалко, он ни в чем не раскаивался и ничего не хотел. Только покоя! Только покоя! Его как будто бы уже обняло само небытие — холодные, спокойные волны его. Недаром же Стикс — не пропасть, не гроб, не яма, а просто-напросто свинцовая, серая, текучая река. Он был уверен, что окончательно погубил Зыбина: дал такую бумагу, а потом, после правки полковника, переписал еще раз и подгонял под материалы дела. Но и на это ему было наплевать. Он понимал и то, что теперь его собственный конец не за горами, но и это совершенно его не трогало. Может быть, потому, что болевые способности исчерпались, может быть, потому, что это было неизбежно, как смерть, а кто же думает о смерти?
Прошел дождь, перестал и снова пошел — хлесткий, мелкий, дробный. Под этот дождь он и заснул. Проснулся среди ночи и увидел, что около двери кто-то стоит, но ему никого было не надо, и он затаился — опять закрыл глаза и задышал тихо и ровно, как во сне. И верно, заснул. И опять сон был тихий, без видений. Проснулся он уже утром. В целлулоидовое желтоватое окно жгуче било солнце. Перед экспедиционными ящиками, положенными друг на друга, стояла Даша, смотрелась в зеркальце для бритья и закалывала волосы. Рот ее был полон шпилек. Аккуратно сложенное пальто лежало рядом на другом ящике. Она увидела, что он проснулся, и сказала, не поворачиваясь:
— Доброе утро!
Он вскочил с постели и сразу же рухнул опять. Он ничего не понимал: зачем тут Даша? Откуда? Но почему-то очень испугался.
— Как вы здесь очутились, Даша? — спросил он.
Она повернулась к нему.
— Я тут и ночевала, — сказала она спокойно, — вот тут спала, — и она кивнула на циновку в углу.
— А, — сказал он бессмысленно. — А!
Сейчас она казалась ему такой молодой и красивой, что прямо-таки обжигала глаза.
— Я вошла, вижу, вы спите, хотела уйти, а вы забредили, застонали, подошла, пощупала лоб, вы весь мокрый. Я подумала: вот случится с вами что-нибудь, и воды подать даже некому.
— А, — сказал он, — а!
Он смотрел на нее и все не мог сообразить, что ему сейчас надо делать или говорить. Он не знал даже, рад он ей или нет.
— А как же дядя? — спросил он бессмысленно.
Она нахмурилась.
— Уехал, — ответила она не сразу.
— Так, — сказал он, — так, значит, я вчера бредил? А что в бреду говорил, не помните?
— Кричали на кого-то и все время «плохо мне, плохо». Два раза дядю помянули, а перед утром затихли совсем. Тут я и заснула. — Он сделал какое-то движение. — Нет-нет, лежите, лежите. Я сейчас за врачом сбегаю.
Он послушно вытянулся опять. «Что же теперь делать?» — подумал он.
— А куда дядя уехал? — спросил он. Она покачала головой. — Что, не знаете? Как же вы тогда к нему ехали?
— Я к вам приехала, — сказала она и взглянула ему прямо в глаза, — попрощаться. У меня уже билет.
С него как будто свалилась огромная тяжесть. И в то же время стало очень, очень печально. «Ну, значит, все, — подумал он. — Она уедет, и ни о чем не придется ей рассказывать».
— Ой, до чего же это здорово! — сказал он с фальшивым оживлением. — Вот вы и вырвались от всех этих дядей Петей и Волчих. Увидите Москву. Будете учиться. Актрисой станете. Ой, как это — здорово.
Она внимательно смотрела на него, а глаза у нее были полны слез.
— Вы правда так думаете? — спросила она тихо.
— Ну конечно! — воскликнул он невесело.
— А вы как? — спросила она и вдруг сказала тихо и решительно. — Я же вас люблю, Владимир Михайлович.
«Ну вот и пришла расплата, — подумал он, — и без промедления ведь пришла, в те же сутки. И нечего уже крутиться и гадать, так или не так. Это все».
— Подойдите-ка сюда, Даша, — сказал он. Он хотел сесть, но только оторвал голову от подушки, как опять страшная головная боль свалила его. Все вдруг задрожало, заколебалось, предметы вышли из своих осей и заструились, как вода, заломило и закислило в висках. И он сразу сделался мокрым от пота. На секунду он даже потерял сознание и пришел в себя от голоса Даши. Она полотенцем обтирала его лоб и чуть не заплакала.
— Боже мой, да что это они с вами сделали? — говорила она. — Как же я вас оставлю?… Надо же доктора вызвать!
— Ничего не надо, — сказал он, морщась от дурноты, — никуда не ходите. Мне тоже кое-что надо вам сказать. Сядьте вот.
Она села.
«Да ну же, ну же, — толкал его кто-то злой и трезвый, притаившийся в нем. — Сейчас же говори все, все. Не скажешь сейчас — уже никогда не скажешь. Ты же знаешь себя, слабак». Он посмотрел на нее и поскорее отвел глаза — не мог. Он глядел на нее — такую хорошую, покорную, целиком принадлежащую ему, и не мог ничего сказать.