Кто смел, тот и съел - Акош Кертес
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И Йолан всадила одним концом ножницы туда, где сходятся брюки, в то самое место, где помещалась Вуковичева мошонка, когда они были на нем. И тут, словно ножницы не джинсы, а по живому мясу резали, Вукович взвыл.
С запрокинутой головой и выкаченными глазами, с дергающимися на шее жилами стоял он и выл, как шакал в капкане, как неумолчная сирена. Тело его вытянулось в струнку, лицо посинело, и вой на одной непрерывной ноте вылетал из разинутого рта (непонятно, как ему удавалось дух переводить). Ножницы выпали из рук Йолан, ударясь о плиточный пол, но лязга их даже не было слышно; тщедушное Вуковичево тело испускало звук такой невероятной силы, что у шофера заболело в ушах; охваченный тошнотным ужасом, он зажмурился, а Вукович выл, выл и выл — и вдруг пулей рванулся к двери и выскочил на галерею. Приоткрывший глаза Хайдик рванулся за ним, настиг в два шага (наружи уже светало) и втащил обратно, нельзя же допустить, чтобы ни свет ни заря из квартиры выметнулся полоумный дервиш в нижних штанах, оглашая двор своим шалым воем, такая всегда положительная, безупречная образцовая пара, и вот… что люди о них подумают, привратник г-н Дюракович, отец троих детей, и жильцы: г-н Весели с четвертого этажа, сколько раз он Йолан на работу подвозил, соседка, добродушная тетушка Сирмай, начальник рабочей охраны товарищ Пинтер, вдова Лежак и портной, дядюшка Хирш, а Роби Цикели, шофер автобуса, об эту пору он уже встает, а оркестрант Бруно Лакатош, который еще, наверно, не ложился, и кокетливая Катика Рошта, и ее строгий отец… Хайдик ногой захлопнул дверь, а Йолан закрыла даже вентиляционную решетку. Червем извиваясь в ручищах шофера, Вукович выл и выл, не переставая, с неослабной силой. «Да замолчи ты, бога ради!» — вскричала Йолан, а Хайдик зажал ему ладонью рот, но Вукович его укусил, и он безуспешно продолжал бороться с этой изворачивающейся, оголтело воющей машиной, бормоча, приговаривая умоляюще: «Ну перестань же, Бела, Белушка, отдадим тебе и ключ, и деньги, и джинсы, пошутили только, слышишь, не враги мы тебе, чего ты», — не слыша, однако, себя — так выл Вукович; вой, как три визжащих на бешеных оборотах сверла, ввинчивался в череп Хайдика: в уши и в лоб над переносицей, со слепящей болью прогрызая кость и буровя, взбивая мозг, как сливки; и, почуяв снова запах, тот запах, шофер сам завопил (слесаря поймали однажды крысу в гараже, сетка стальная, не прогрызть, и прижгли стервозу каленым прутом за то, что слопала их шамовку, — вот тогда ощутил он точно такую боль, будто голову сверлят; крыса взвизгнула, запищала, заверещала почти человеческим голосом, настолько человеческим, насколько нечеловеческим выл сейчас Вукович, и запах: паленой шерсти и припеченного мяса). Завопил сам, чувствуя, что сойдет с ума, если не прекратится этот вой, заорал истошно: «Хватит, мать твою растуды!!!» — и кулак его, а он, мы знаем, тяжек был и тверд, как чугунное ядро, уже не остановился в воздухе, — и тишина снизошла на кухню, мягкая, мирная и благостная; ласковая тишина.
Вукович, разметав конечности, распростерся на полу.
Сдача последняя,
могущая сойти и за эпилог
Трижды благословенна ты, ругань, начало всякой гуманности и терпимости, да-да, стократ благословенна, особенно богохульная, ибо, по священному моему убеждению, тот достойный наш пращур, который не голову проломил своему прапраближнему и не каменным ножом его проткнул, а, духовно возвысив, сублимировав свой гнев, впервые промолвил: «В бога мать!» или: «Чтоб им там повылазило!» (в зависимости от того, единобожие исповедовал или многобожие), — муж сей, повторяю, был первым гуманистом на земле и с первым ругательством двинулась в победоносный поход человеческая культура, коей все мы сопричастны; хотя, кто знает, не размозжил ли он все-таки своему коллеге голову этак пару дней спустя, когда подавленная злоба опять стала закипать, отравляя доброе в общем-то сердце, — размозжил уже не в состоянии аффекта, то есть не в смягчающих его злодеяние обстоятельствах, а коли так, не тогда ли пустилось в свой земной путь и раскаяние, коему мы равно сопричастны и коего в полной мере сподобился также водитель Янош Хайдик, потрясенным взором созерцавший бездыханное тело Вуковича.
В тот зловещий миг зазвонил звонок, и Хайдики уставились друг на друга. Потом одновременно перевели взгляд на дверь, не находя сил шевельнуться (Вукович, вывернув окровавленную ладонь наружу и с перемазанным кровью лицом, валялся у их ног); но Хайдик и в эту минуту подумал не об уголовной ответственности, а о сраме: вот войдут, обступят, будут спрашивать и придется отвечать, рассказывать, что случилось, что за человек, как сюда попал, и все, г-н Дюракович и г-н Весели, тетушка Сирмаи, товарищ Пинтер, вдова Лежак и дядя Хирш, Роби Цикели и дядя Лакатош, Катика Рошта и ее отец, все будут перешептываться, пальцем на него показывать, на чудовище, убийцу (и вдобавок рогоносца), — на него, кто общее уважение, даже любовь снискал двухлетней примерной жизнью в этой квартире; а звонок меж тем звенел и звенел (видно, там, за дверью, потеряли всякое терпение).
— Ну, что же ты стоишь? — воскликнула Йолан, и так как он не шел, кинулась сама, — но, против ожидания, не к двери, а в комнату и выключила будильник.
Было пять часов.
Не в моих правилах некорректными средствами держать читателя в напряжении, посему спешу сообщить, что техник-слаботочник, мастер по ремонту приемников, телевизоров и магнитофонов не расстался с жизнью, а всего лишь потерял сознание и, кроме легкого сотрясения мозга, особых травм не получил; однако истинной радости Хайдику это не доставило, в частности, уже потому, что они с Йолан тут же опять поцапались, и неудивительно, беря в расчет их возбужденное состояние: ведь будильник, который за дверной звонок могла заставить принять разве лишь нечистая совесть, напомнил не просто о быстротечности сущего, но и о том, что пора на работу собираться, да поскорей. Хайдик ведь был шофер, а шоферу не годится пиво глушить ночь напролет, если утром за баранку, пусть даже по виду не скажешь; что выпил впятеро больше. Все это мгновенно пронеслось у него в уме и так расстроило, что он чуть не выронил Вуковича, которого по распоряжению жены, взяв в охапку, переносил в комнату; там они общими усилиями и уложили бесчувственного электротехника в свою супружескую постель, после того как Йолан ее перестелила. Довольно-таки плачевное зрелище представлял собой Вукович: помимо упомянутых увечий, на голове у него вскочила шишка с голубиное яйцо (от шоферова кулака или от падения на каменный пол, мы уже теперь не узнаем). Йолан смыла мокрым полотенцем кровь с его лица, рук и колена, присыпала ссадины антисептиком, умело забинтовав ладонь, и положила ему на лоб влажную тряпку, но Вукович все не приходил в себя.
— Ладно, кончай покойничка разыгрывать, — сказала она твердо, — вижу ведь, что моргнул, открывай глазки, открывай!
Под действием этих слов пострадавший в самом деле открыл глаза и подозвал знаком к себе, желая что-то сказать. Йолан наклонилась ближе.
— Пива… — невнятно вымолвил тот, точно умирающий.
— Пива! — громко повторила Йолан, и шофер опрометью кинулся на кухню за пивом, после чего остался торчать неприкаянно у постели, наблюдая трогательную сцену, как жена, поддерживая Вуковича за шею, заботливо поит его пивом. Смотрел, пока та не прикрикнула: — Чего стоишь, глазеешь? Собирайся, одевайся, опоздаешь, полшестого уже.
— И как же теперь? — спросил Хайдик.
— Что «как теперь»?
— С ним теперь как? — указал на Вуковича шофер.
— Ты о себе лучше побеспокойся! Как на работу в таком виде пойдешь? Пивом так и разит, как машину-то поведешь?!
Этого Хайдик сам не знал, хотя понимал, что действительно время собираться. Он умылся, побрился, Йолан тоже стала одеваться, и оба беспорядочно затолклись, хватаясь за то, за се, натыкаясь друг на друга, — квартира, где они прежде прекрасно умещались вдвоем, внезапно стала тесной. Хайдик ничего не мог найти; вещи, обыкновенно послушные, теперь, словно сговорясь, отказывались подчиняться. Бреясь, он порезался и никак не мог унять кровь, а Йолан все швырялась чем-то, носясь и ворча ему под руку: сколько еще можно возиться, ванную занимать, хоть бы кофе это чертово поставил, копуха, хуже всякой бабы, дурак, да еще неповоротливый. Наконец присела к Вуковичу, и они условились, что она позвонит из прессе к нему на работу, чтобы не ждали, — мол, прямо по вызовам пошел («Телевизор есть у вас? — спросил Вукович. — Тогда подпишешь мне, бланки у меня в машине»); Хайдик, варивший кофе, получал только раздраженные реплики от жены, доверительно совещавшейся с Вуковичем («Ну, готово наконец?! Налить не можешь? Сахару положил?»). К суетливой спешке примешалось взаимное глухое раздражение (меж тем как лежавший с закрытыми глазами Вукович, не считая легкой тошноты и не такой уж сильной головной боли от Хайдикова удара, чувствовал себя преотлично), и шоферу опостылело вдруг все это вот так, и он снова спросил, теперь уже решительней, даже с угрозой, как быть с Вуковичем.