Протестантам о Православии - Андрей Кураев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Три конфессии составляют сегодня христианский мир. Православие, Католичество, Протестантизм. Каждая из них несет в себе печать той эпохи, в которую она сложилась.
Православие — это античное христианство. Мы — старообрядцы Европы: мы верим так, как европейцы тысячу лет назад. Мы — Европа Боэция, Августина, Тертуллиана, Амвросия. Православие — это то прочтение Евангелия, тот образ жизни во Христе, который сложился в эпоху поздней античности.
Когда греческая философия достигла своего зенита в Плотине, в тот век и в том же городе творил человек, именуемый «отцом православного богословия» — Ориген. Св. Василий Великий и св. Григорий Богослов успели окончить афинский (еще языческий) университет прежде его заката и успели посоветовать своим ученикам взять в свой христианский путь великих языческих авторов[69].
Именно IV век был центральным в истории православия — это и «золотой век святоотеческой письменности», и время принятия Символа Веры, время рождения монашества и окончательного оформления структуры церковного организма. До эпохи нашествия варваров христианство успело найти свои основные формы, сохраненные в Православии в основном и доныне настолько, что даже по наблюдению А. Гарнака — знаменитого протестантского историка Церкви — Православие с тех пор не менялось: «Я попрошу вас пропустить столетия и перейти к рассмотрению греческой церкви в том ее виде, в котором она существует теперь, который остался в ней существенно неизменным в течение более чем тысячи лет. Между третьим и девятнадцатым веком в церковной истории Востока мы не видим какой–либо глубокой разницы… Очевидно, народы, принадлежащие к православию, не переживали с тех пор ничего такого, что могло бы сделать для них церковь несносной и заставить их потребовать реформ»[70].
Гарнак об этом говорит с интонацией уничижения: вот, мол, православные так и не двинулись вперед за полтора тысячелетия. И все же даже он поражен загадкой неизменности Православия. Настолько «впору» оно пришлось грекам и славянам, что все попытки церковных реформ приходилось навязывать народам сверху — и все они после первых десятилетий успехов все же так и гасли в толще церковного народа. «Русь не просто приняла христианство — она полюбила его сердцем, она расположилась к нему душой, она излегла к нему всем лучшим своим. Она приняла его себе в названье жителей, в пословицы и приметы, в строй мышления, в обязательный угол избы, его символ взяла себе во всеобщую охрану, его поименными святцами заменила всякий другой счетный календарь, весь план своей трудовой жизни, его храмам отдала лучшие места своих окружий, его службам — свои предрассветья, его постам — свою выдержку, его праздникам — свой досуг, его странникам — свой кров и хлебушек… Только всего и нужно было: возродить этот прежний «святой дух» Руси, дать выйти ему из дремного замиранья»[71]. Конечно, жила Церковь, конечно менялись обстоятельства и формы ее жизни. Но организм ощутимо тот же — во всех столетиях. Но духовные гены — те же.
Сравнив беседу «О смысле христианской жизни» святого XIX века Серафима Саровского или сборник речений преп. Силуана Афонского (ХХ век) с беседами преп. Макария Египетского (IV век) или Игнатия Богоносца (II век), можно согласиться с замечанием О. Мандельштама о том, что «у каждой истинной книги нет титульного листа». Православный (не–богослов) может читать Златоуста — и даже не догадываться о том, в каком веке жил этот учитель; он будет читать Ефрема Сирина и не осознавать, что держит в руках труд не грека и не русского, а сирийца… Вообще это действительно чудо — что при всей очевидности герменевтического закона «каждый понимает по–своему», православная экзегетика смогла сохранить свою самоидентичность на протяжении двух тысячелетий и на пространстве десятков народов и культур. Чудо состоит в том, что, будучи образом миропонимания, взращенным в совершенно определенной и специфичной культурной среде (Восточная Римская империя), православие смогло не остаться в ней, а пройти сквозь совершенно иные культурные условия. Византия осталась в прошлом. Церковь живет и после Византии.
Но пока Византия была, она (точнее — «Восточная Римская империя») продолжала оставаться восточной звездой в темных веках Европы. Когда после варварских нашествий связь Европы с античностью ослабла, Византия продолжала оставаться оплотом римской государственности и эллинской мысли. Философ и историк средневековой культуры Лев Карсавин писал, что «с самых начал своих западная церковь отстала от восточного умозрительного богословия, что обыкновенно объясняют умственною отсталостью Запада вообще. Психология, этика, учение об обществе, о государстве Божием — таковы главные вопросы, занимавшие западную мысль. Очень быстро догматическая жизнь Запада упрощается, становится элементарной, и Августин переводится на язык Григория Великого. На долгое время все христианское учение на Западе как бы превращается в «fides implicita» (лат. «подразумеваемая вера» — А. К.), и это происходит в тот самый момент, когда на Востоке идет напряженное изучение самых трудных и основных вопросов догмы»[72].
Даже когда через арабов, завоевавших многие культурные сокровища Византии, Запад получил–таки Аристотеля и античных философов (никогда не терявшихся в православном мире); даже когда множество греческих интеллектуалов убежало на Запад, спасаясь от мусульманского нашествия и неся с собою дух Эллады и книги отцов Древней Церкви; даже когда в самой Западной Европе началось брожение Возрождения; даже когда Запад начал воспринимать Православный Восток как «раскольнический» и «еретический», — даже тогда в восприятии лучших умов Запада Константинополь оставался городом загадочных духовных и культурных сокровищ. 12 июля 1453 года, через месяц после падения Константинополя, Эней Сильвий Пикколомини, будущий папа (1458–1464) писал папе Николаю V: «Но что за чудовищная весть, только что принесенная из Константинополя? Стыдно жить… Скорблю о бесчисленных базиликах святых, построенных с дивным искусством, а теперь обреченных на руины или магометанскую скверну. Что скажу о книгах, которых там без числа, латинянам еще неизвестных! Увы, имена скольких великих мужей теперь будут утрачены! Это вторая смерть Гомеру, вторые похороны Платону. Где теперь будем искать творения философов или поэтов? Иссяк источник муз. Вижу одновременно уничтожение веры и науки»[73].
Католичество по основным своим чертам — это средневековое восприятие христианства. Властность, юридизм, стремление заковать Церковь в латы схоластического разума, канонических предписаний и папского авторитета[74].
Римская Церковь – наследница Римской империи. Вкус целого источника можно почувствовать по нескольким каплям. Возьмем «на пробу» священнейшие формулы православной и католической церквей – те слова, через которые они совершают свои таинства.
Католический священник совершает крещение со словами – «я крещаю тебя во имя Отца и Сына и Святого Духа». Православный священник при совершении крещения говорит: «Крещается раб Божий… во имя Отца и Сына и Святого Духа». При венчании ксендз произносит: «Я властию мне данной объявляю Вас мужем и женой». В православном храме в аналогичную минуту звучит иная молитва: «Венчается раб Божий… рабе Божией…». Формулы миропомазания: в православии — «Печать дара Духа Святаго»; в католичестве — «Знаменую тебя крестным знамением и утверждаю тебя миром спасения во имя Отца и Сына и Святого Духа». Латинская формула исповеди – «я, властию мне данной, отпускаю тебе грехи твои» — через Польшу и Украину пришла в XVII веке и в Русскую Церковь. В Древней же Руси формула исповеди звучала: «Грехи твои на вые (шее) моей, чадо». И поныне в остальных православных Церквах исповедальная формула звучит отлично от латинской – «Отпускаются тебе грехи твои».
Это различие замечено уже давно. Старообрядческие тетрадки приводят слова св. Симеона Солунского о различии православной и католической формул крещения: «Я крещаю» или «крещается». «Ибо крещаю аз не объявляет, что крещающийся вольно желает креститься», т.е. символизирует свободу крещаемого (Поморские ответы, ответ И, статья ЛЕ). «Подобне и другий панагиот, святый Никифор к латином пишет: но вы же глаголите крещаю тя аз, и творятся попы ваши богом».
Имперский инстинкт власти проявляет себя в этих римских формулах. В римском восприятии Церковь есть институт власти: от Бога власть делегируется папе и им распределяется епископам и священникам. И эту власть надо обожать и впадать в умиление при виде ее высшего носителя…
В отличие от православного мира, католичество последние сто лет испытывает ощущение неудобства от своей старины и пробует «обновляться»[75]. Часть этих реформ явно идет католикам на пользу; часть, по моему ощущению, — во вред. Во всяком случае, во второй половине ХХ века в католическом богословии появилась плеяда блестящих мыслителей, поставивших своей целью прорваться сквозь стену средневековой схоластики к антично–христианскому наследию, к Отцам первых веков, то есть — к Православию (это прежде всего Ив Конгар, Анри де Любак, Жан Даниелу, Луи Буйе, Ганс Урс фон Бальтазар). Если еще в середине нашего века папа Пий XII требовал от ватиканского официоза «Оссерваторе романо», чтобы писали не православные, а так называемые православные или в кавычках[76], то после Второго Ватиканского Собора католической церковью на официальном уровне практически сняты все вероучительные претензии в адрес православия. Католик может без всяких укоров совести читать православный символ веры. Католическая церковь признает, что православие сохранило неизменными древнехристианскую веру и образ благочестия. Обвинений в ереси со стороны католиков нам более не выдвигается. Так осуществилось то, о чем мечтал в прошлом веке св. Иннокентий Херсонский[77].