Лакомство - Мюриель Барбери
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лотта
Улица Дельбе
Я всегда говорила: не хочу туда, не хочу, я люблю бабулю, а дедулю я не люблю, я его боюсь, у него такие большущие черные глаза, и потом, он нам не рад, совсем-совсем не рад. А сегодня – вот странно-то! Я как раз хочу туда, мне хочется увидеть бабулю, и Рика тоже, а мама – мама не хочет, она говорит, что дедуля болен и нельзя его тревожить. Дедуля болен? Не может этого быть. Вот Жан болен, да, очень болен, ну и что, я все равно люблю с ним играть, летом мы вместе ходим на пляж, он поднимает камешек, смотрит и тут же сочиняет про него историю, если камешек большой и круглый – это дядя, который слишком много ел и теперь не может ходить, только катится, катится, а если плоский – это на него кто-то наступил и он стал сплющенный, как блин, и еще много-много всяких таких историй.
А дедуля никогда не рассказывал мне историй, он вообще не любит историй, и детей он тоже не любит, и еще не любит шума, вот один раз в Рюдгренеле мы очень весело играли с Риком и Анаис, ее мама – сестра Поля, мы так смеялись, а он повернулся к нам и посмотрел на меня, и глаза у него были злые, взаправду злые, мне захотелось заплакать и спрятаться и совсем расхотелось смеяться, а он сказал бабуле – даже не взглянул на нее, просто сказал: «Прекратить это». Бабуля стала грустная и сразу увела нас: «Пойдемте, детки, поиграем в сквере, дедуля устал». Когда мы вернулись, дедуля ушел, и больше мы его не видели, мы поужинали все вместе – я, бабуля, мама и еще Адель, сестра Поля, и опять было очень весело, но я видела, что бабуля все равно грустная.
Когда я спрашиваю маму, она говорит, что вовсе нет, что все в порядке, что это взрослые дела, не надо мне забивать ими голову и что она меня очень-очень любит. Это-то я знаю. Но я еще много чего знаю. Я знаю, что дедуля разлюбил бабулю, что бабуля сама себя тоже разлюбила, что бабуля любит Жана больше, чем маму и Лору, а Жан ненавидит дедулю, а дедуля терпеть не может Жана. Я знаю, что дедуля думает про папу, что папа дурак набитый. Я знаю, что папа сердится на маму за то, что она дедулина дочь, а еще за то, что она захотела меня родить, а он не хотел детей или хотел, но попозже; еще я знаю, что папа меня очень сильно любит и даже, может быть, он сердится на маму за то, что так любит меня, потому что он меня не хотел, и я знаю, что мама иногда немножко сердится на меня за то, что она меня захотела, а папа не хотел. Да, я все это знаю. Знаю, что им всем плохо, потому что все любят не тех и не так и не понимают, что сердиться им не на кого, кроме самих себя.
Считается, что дети ничего не понимают. Вот спросить бы у взрослых, были ли они когда-нибудь детьми?
Ферма
Улица Гренель, спальня
Я попал на эту чистенькую и нарядную ферму на Перламутровом Берегу после двух часов бесплодных поисков сельской гостиницы с рестораном, которая, как мне сказали, недавно открылась в окрестностях Колевиля, близ американского кладбища. Эту часть Нормандии я всегда любил. Не за сидр и не за яблоки, не за сливки и цыплят фламбе с кальвадосом, но за ее бесконечные пляжи, за побережье, так широко открывающееся во время отлива, где я впервые по-настоящему понял, что значит выражение «между небом и землей». Сколько раз я гулял по пляжу Омаха-Бич, слегка ошалев от пустоты и простора, смотрел на чаек, на собак, бродивших по песку, приставлял руку козырьком к глазам, вглядываясь в горизонт, хоть и не видел там ничего нового, и чувствовал себя счастливым и довольным, взбодрившись от этой одинокой прогулки.
Но в то утро, прекрасное летнее утро, ясное и свежее, настроение у меня стремительно портилось, пока я блуждал в поисках злополучной гостиницы, теряясь среди немыслимых ухабистых дорог и получая от встречных самые противоречивые указания. В конце концов я свернул на узкий проселок, который уперся во двор фермы: дом из местного камня, крыльцо, увитое огромной глицинией, и утопающие в красных геранях окошки со свежевыкрашенными белыми ставнями. В тени старой липы перед домом стоял стол, за которым пять человек (четверо мужчин и женщина) заканчивали обедать. Нужного мне адреса они не знали. Когда же я, махнув рукой на поиски, спросил, где бы я мог поблизости перекусить, мне в ответ чуть пренебрежительно фыркнули. «Есть-то лучше всего дома», – с многозначительным видом изрек один из мужчин. Тот, что, судя по всему, был здесь хозяином, нагнулся ко мне, положив ладонь на крышу машины, и без дальнейших церемоний предложил отобедать у них чем бог послал. Я согласился.
Сидя под липой, благоухавшей так, что мне почти расхотелось есть, я вполуха слушал их беседу за кофе с кальвадосом, а фермерша, полная молодая женщина со славными ямочками у рта, улыбаясь, подавала мне.
Четыре устрицы, светлые, холодные, соленые, без лимона, без специй. Я ел их медленно, благословляя надменный ледок, подернувший мое нёбо. «Все, что осталось, было-то двенадцать дюжин, но мужчины после работы кушают – дай боже!» Хозяйка тихонько засмеялась.
Четыре устрицы без прикрас. Прелюдия, цельная и всеобъемлющая, царственная в своей скромной простоте. Стакан сухого белого вина, ледяного, с изысканным фруктовым букетом – «прямо с виноградников Турени, кузен нам привозит недорого!»
Недурное начало. Мужчины за столом говорили о машинах и были поистине неиссякаемы. Хороший ход. Плохой ход. Машины у них упирались, артачились, фырчали, пыхтели, выдыхались на подъеме, юзили на поворотах, заедали, дымили, чихали, кашляли, вставали на дыбы и брыкались. Помянутая в ходе разговора особо строптивая «Симка-1000» удостоилась самой длинной тирады. Разогреваться, дрянь такая, не желала даже летом, в самую жару… И