Овраги - Сергей Антонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну что ж. Ты не знаешь, — следователь положил ручку. — Увести.
Дверь хлопнула.
— Напрасно ты, мальчик, его боишься. Ты же его сразу узнал. Узнал с первой секунды. Других двух не замечал, словно их и не было, а с крайнего глаз не сводил. Курносый?
— Не знаю, — отвечал Митя, глядя на пол.
— Ну что же, — следователь вздохнул. — Подойди, распишись. Вот здесь, внизу. И вот здесь. Тоже внизу. Все. Забирайте его домой, гражданин Платонов.
— Спасибо, сынок, — папа, поднимаясь, скрежетнул зубами. — Уважил.
— Ничего не поделаешь, — следователь вздохнул. — Подростковый возраст.
Выйдя на улицу, отец словно забыл про сына. Митя едва поспевал за ним. Его все сильнее била дрожь. Он пытался напомнить о себе, спрашивал: «Папа, а можно я завтра в школу не пойду?» Отец не отвечал. Шел быстро. Не слышал и не видел.
Дома Митя сразу повалился на постель. Роман Гаврилович тронул его липкий лоб и тихо выругался. Наволочку бы надо переменить, да чистой нет, все нестираное, в углу свалено. За доктором бы сходить. А где он обитает, этот доктор, одна Клаша знает. Малый, видать, захворал, придется хлеб самому выкупать. Месяца не прошло, а вся жизнь наперекосяк. Роман Гаврилович вспомнил, что опаздывает на работу. Чертыхнулся. Митя лежал навзничь, как убитый. Лицо белое. Губы обметаны ломкой коркой. Роман Гаврилович снял с тяжелых спящих ног красные обшарпанные ботинки и стянул дырявые носки. Отстегнул кармашек рубашки, которую Митя носил со дня Клашиной кончины, вытащил хлебные карточки. С ними выпала крошечная фотография Клаши с ободком печати в углу.
Роман Гаврилович положил фотографию на место, сердито поцеловал сына в горячую щеку и пошел в мастерские.
А Мите снился сон. Будто он решает задачу и чувствует, что по улице, со стороны Собачьего садика мерным механическим шагом приближается человек в серой шляпе с опущенными полями. Чувствует он и то, что человек идет к нему, к Мите. Митя бросает задачу и через черный ход выбегает во двор. Но серая шляпа уже входит под арку. Митя бросается к пожарной лестнице; на крыше, где была голубятня, можно спрятаться за трубой. Он хватается за железные перекладины, лезет, лезет, но лестнице нет конца. Он останавливается перевести дух, но лестница подрагивает. Серая шляпа лезет за ним. Митя отпускает перекладину, медленно летит вниз и просыпается…
За окном серое ноябрьское утро. Вслед за отступающей темнотой отступили и ночные видения, возвращалась явь, более страшная, чем сновидение. Неумолимо приближался день суда, день Митиного разоблачения и позора.
Двое суток он не поднимался с постели. К еде не притрагивался. «И как я раньше не догадался, — вяло размышлял он. — Вот он, самый легкий способ избавиться от жизни. Ничего не шамать. Сейчас я есть не хочу и никогда не захочу. Так потихонечку сойду на нет и засну навеки».
По вечерам, когда подходил папа, он прятал лицо. Боялся, что глаза выдадут. Однако отец особо не присматривался. Клал ему на лоб мокрую тряпку и уходил.
На третьи сутки Митя проснулся поздно, да и то не сам. Его разбудил Скавронов.
Свояк вошел тихонько, словно в комнате еще лежала покойница, сел на кровать в ногах Мити и загудел:
— Это что означает? Ты что затеял, блошино семя?
— Хвораю, — отвечал Митя, не оборачиваясь.
— Гляди, что выдумал! Да кто тебе разрешил хворать? Кто ты такой, чтобы на койке валяться? Лихоманка у него! Развалился, как фон барон все равно. Мы тут с ног сбились, пятилетний план гоним, а он на койке разлагается! Куда годится?
От свояка пахло пивом и махоркой. Слова его падали на Митину голову, как булыжники. Митя брыкнул ногой.
— Осерчал? Фу ты, ну ты, лапти гнуты. Какое ты имеешь право на рабочего пролетария серчать, блошино семя? Вставай, подымайся. Какая у тебя хвороба. Это у тебя не хвороба, а половое созревание. Будешь лежать — ничего не вылежишь… На-ка вот гостинец, не то сам съем.
Он навалился на Митю и стал щекотать его ухо барбариской.
Митя вскочил. Зубы его стучали.
— Чего пристал! — закричал он. — Уходи! Это не твоя комната! Уходи! Сейчас же!
Свояк растерянно поднялся, попятился. Блюдце упало, разбилось. В груди Мити лопнула какая-то тугая жила, больно сдавливавшая сердце, и рыдания потрясли его.
— Уходи! Уходи отсюда, — кричал он, стуча кулаками по одеялу. — Я маму убил! Маму убил, понимаешь. А ты барбариску!
— Понятно, понятно, — испуганно закивал свояк. — На-ка вот… глотни водицы…
Митя перестал плакать и рассказал Скавронову все, как было. И, пока рассказывал, тяжкий груз сваливался с его души.
— Вот и все! — закончил он почти ликующим голосом. — И делайте со мной, что хочете.
Скавронов подумал и сообразил:
— Кулак с твоей мамкой за сноху расквитался?
— Мне все равно. Мамы нету. Чего хочете, делайте.
— Ступай, умойся.
— Делайте, чего хочете.
— Тебе чего говорят? Ступай, умойся. И сопли утри.
После того как Митя вернулся из ванной, свояк спросил:
— Отец знает?
— Нет еще.
— Почему?
— А потому, что не знает. Придет, расскажу.
— Погоди, погоди. Не гоношись. А откудова ты вывел, что старикову сноху именно твой отец подстрелил?
— Он сам маме рассказывал.
— Погоди, погоди. Ты лично видел?
— Как я мог видеть, когда меня там не было. Папа по секрету маме ночью рассказывал, когда из заградительного отряда приехал.
— Так ты-то ночью небось спал.
— Спал. А потом проснулся.
— И подслушал?
— Подслушал.
— Сумлеваюсь.
— Честное пионерское. Подслушал.
— Нет, не то… Сумлеваюсь, что Роман тую сноху прикончил.
— Так она же убита!
— Мало что убита. С ним кто был?
— Красноармейцы. Два человека.
— Тоже небось стреляли.
— Стреляли.
— Ну так вот. Откудова тебе известно, на чью пулю сноха угадала?
— Так ведь папа…
— Погоди, папа, папа… Сноха небось знала, что поперек пролетарского интереса идет. А пошла. И чья пуля ее доконала, не имеет важности. Ее не Роман убил. Ее настигла коса классовой борьбы. Борьба косит народ сплошняком, на полный мах косу запущает. Попадешь под нее — лежи и не обижайся. Никому ты не нужон. И мамка твоя, если хочешь знать, под ту же косу попала. Кулаки ее за сноху забили. Как дважды два.
— На суде все откроется, — сказал Митя тихо.
— Сумлеваюсь. Скорей всего, подкулачник сноху на суде позабудет. Мужик — не дурак, про смычку соображает. Вспоминать сноху ему нет никакого расчета.
— Так он у речки сказал…
— То у речки, а то на суде. Что у реки было, то водой смыло. А что на суде говорят, то на бумагу пишут, номер ставят и шнуром зашнуровывают. И оставляют на вечное сохранение… Сам подумай, чего ему себе яму копать. Ежели признают, что подрался за барана, присудят грабеж и драку, дадут, самое большее, десять лет. Тем более что Клашка после того жила еще двое суток и померла самовольно. А если сознается, что бил Клашку за сноху, в отместку, это уже контрреволюция. Тут идейный выпад, вылазка классового врага. За такие дела — вышка без всякого снисхождения.
— Значит, думаешь, он про сноху и про папу не скажет? Правда?
— Правду знает только товарищ Сталин… А ты, горе луковое, зачем ты-то мне сказал? Вот пойду на суд и доложу: так, мол, и так, свидетель Митька на допросе утаил серьезный момент. Чего? Испугался? Не боись, не пойду. А ты вперед, чего сам не видал, того не болтай.
— И папе не говорить?
— Никому. Видел бы своими глазами — другое дело… А ты, я чую, сам сумлеваешься, Роман стрелял или не Роман.
Митя действительно сомневался. И когда свояк ушел, стал торопливо вспоминать, откуда у него такие сведения. С тех пор как он подслушал разговор о заградительном отряде, прошло больше трех месяцев. Подлинные слова папы вылетели из памяти. Убийство снохи пришлось украшать собственной фантазией, это точно, как раз в этом месте не хватало существенных подробностей. За то время, как Митя выбалтывал эту историю кому попало, обрывки фактов сплавились с фантазией, и отделить одно от другого он уже не мог. А отделить необходимо. Если в сноху стрелял красноармеец, значит, Митя возвел на папу напраслину, клеветал на него. А это совсем плохо.
Тень серой шляпы с опущенными полями появилась на стене.
«Нет-нет, — шептал Митя. — Не может быть… Надо узнать правду. Дознаться. Обязательно…» Но как?
Дни и ночи он ломал голову, похудел, извелся, а на улице чуть не попал под лошадь.
Однажды утром почтальон принес печатную повестку на имя Дмитрия Романовича Платонова. Дмитрий Романович приглашался в суд в качестве свидетеля. Наконец-то — Митя даже обрадовался — все выяснится. Кончится мука.
На суде ничего не выяснилось. Как предвидел Скавронов, старик смиренно признавался в краже барана, о снохе ни словом не обмолвился и получил десять лет лишения свободы и поражения в правах с конфискацией имущества. А сыну его дали пять лет.