Пушки привезли - Юрий Вяземский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ну чем не рай земной! – мечтал Кирилл. У него будет наконец интересная работа, такая, о которой он и не мечтал, а Ленка будет отдыхать на берегу моря, загорать, купаться, а по вечерам они будут вместе наслаждаться жизнью: ужинать под легкую музыку в прибрежных ресторанах, а потом возвращаться в свою отдельную, уютную, с настежь распахнутым окном и с легким шелестом прибоя у изголовья.
Но… Одним словом, «критическая масса» уже составилась. Ехать в Феодосию Лена отказалась и одна улетела на Камчатку. А вернувшись в Москву, тут же подала на развод. Развели их осенью, в середине октября, через три дня после того, как Кирилл вернулся со съемок.
Не выдержала Ленка. Все точно!
– Бред!
Кирилл вздрогнул от этого вслух, сердито и громко произнесенного слова и даже обернулся. Но никого не увидел у себя за спиной. Чей это был голос? Его самого?
Кириллу стало не по себе. Он выбросил сигарету, шагнул к двери, ведущей в вагон, но, едва дотронувшись до дверной ручки, остановился, точно в последний момент что-то по ту сторону двери вдруг привлекло его внимание, насторожило и задержало в тамбуре.
«А что я ей сказал в тот вечер, когда понял, что не смогу поехать на Камчатку? – спросил он себя, держась за дверную ручку. – Да так и сказал, что не смогу поехать – и все тут. Черт с ней, в конце концов, с этой Камчаткой, когда жизнь у меня решается!.. Да, так и сказал: „Черт с ней, с твоей Камчаткой!..“ Я не хотел ей грубить. Просто лицо у нее, после того как я сообщил ей о своем утверждении на роль и о том, что через три дня должен выехать в Феодосию, вдруг стало таким грустным, страдальческим, что взяла досада. Ей-богу! Я, между прочим, еле до дому доехал, так мне не терпелось поделиться своей радостью. Думал, и она обрадуется, а вместо радости… И крикнул ей вдогонку, когда она повернулась и ушла на кухню: „Ты всегда мне все портишь! Хочешь и сейчас испортить?“
«Вот оно!» – вдруг подумал Кирилл. Он пока не понял, что именно он имел в виду, когда подумал так, но выпустил дверную ручку и вернулся к окну, у которого стоял до этого. Кирилл опустил откидное сиденье, сел на него, долго искал позу, чтобы сидеть было как можно удобнее, точно надолго здесь устраивался, потом неторопливо достал сигарету и, прежде чем закурить, долго разминал между пальцев. И все это время ни о чем не думал. И лишь когда закурил, начал думать дальше, постепенно открывая для себя то, о чем, с одной стороны, всегда вроде бы знал, не мог не знать, а с другой – не подозревал вовсе.
«Вот оно! Она всегда мне все портила! – думал Кирилл. – И чуть ли не каждая наша ссора начиналась с того, что мне казалось, что она мне что-то испортила, и я мстил за это. Например, я пришел домой радостный, а она почему-то была грустной и своей грустью, своим кислым видом портила мне настроение. Или я приходил рассерженный, озлобленный, а она, вместо того чтобы незаметно отойти куда-нибудь в сторонку, наоборот, лезла под руку, приставала с вопросами.
Ну точно! У меня было как бы две Ленки: одна, которая мне «все портила», и другая, которая «не портила». Одну я ненавидел, другую – любил. И ведь никогда в голову мне не приходило, что я ей тоже могу «все портить!».
Но почему? Почему у других, совершенно чужих мне людей я допускал самостоятельные, противные моим желания и настроения, считался с ними и им уступал. И только Ленке я никак не хотел уступить. А если уступал изредка, то считал это чуть ли не подвигом, жертвой великой с моей стороны. И уж требовал за эту жертву в десятикратном, в стократном размере!
Да, наверно, потому так и вел себя с Ленкой, что она была для меня больше, чем просто близкий человек. Она была как бы я сам, как бы естественное продолжение моего «я». И тем удивительнее и нестерпимее для меня было, когда внутри этого моего «я» вдруг возникали разногласия. Точно мозг посылал нервный сигнал, нейронную команду какой-то части моего тела – руке, ноге, – а эта часть вдруг по непонятной мне причине отказывалась повиноваться, игнорировала мое желание. И чувствовал я в эти моменты примерно то же, что чувствует человек, только что разбитый параличом: удивление, досаду, страх и злость на себя, на свое непослушное тело, свою неподвижную конечность. Ну что за чушь! Я хочу ехать в гости, скажем, к Олегину, а она, видите ли, требует, чтобы я остался с ней дома! Да что вообще может требовать эта моя нога, и не для того ли она мне дана, чтобы беспрекословно и в точности выполнять все мои желания, вплоть до самых подсознательных и инстинктивных!
Боже мой! Как ненавидел я ее в эти минуты!
Да, ненависть потом прошла. Я перестал обижать Лену, то есть ссориться с ней. Но ведь мое отношение к ней в сущности своей не изменилось. Еще хуже стало!
Раньше, когда вдруг начинала болеть нога-Ленка, я сначала злился на нее, упорствовал в резких движениях, тем самым причиняя еще большую боль самому себе. Но затем подчинялся необходимости, и если не пытался выяснить истинные причины боли, то по крайней мере стремился облегчить мучения.
А потом? Потом научился не обращать на Лену внимания, долго тренировался невозмутимо переносить боль и под конец так себя выдрессировал, что и боли никакой уже не чувствовал, точно отсек все нервные волокна, нас соединявшие. Неделями заставлял ее ходить босиком по битому стеклу и ничего при этом не чувствовал. С каждой минутой она покрывалась все новыми кровоточащими порезами, а нервные окончания слали отчаянные сигналы бедствия и просьбы о помощи. Но мозг оставался бесчувственным и лишь отдавал новые приказы, новые жестокие команды…
Не было в моей жизни человека нужнее мне, чем Ленка. И любил я ее так, как никого никогда не любил и уже не полюблю, наверно. Но что я знал о ней, кроме того, что она моя жена, что она мне нужна и что она должна любить меня и отдавать мне всю себя?
Я же ничего, решительно ничего не знал и не знаю о ней. Я не знаю, например, любила ли она свою работу. В чем, собственно, она заключалась, ее работа? Не знаю. Что-то она там, кажется, редактировала в своем журнале. Она никогда не говорила со мной о своей работе. Наверное, потому и не говорила, что чувствовала, что это мне неинтересно, и боялась «мешать», «портить», выходить за отведенные рамки.
А ребенка? Действительно ли она хотела ребенка? Ольга Петрова утверждала, что очень хотела. Да и я – по крайней мере, до того, как она сделала аборт, – был уверен, что она хочет детей. Хотя бы потому, что я их хотел. Вот именно! Я хотел, а значит, и она должна была хотеть!
Да что там! Я даже не знаю, не помню, как она выглядела. Я и вспоминаю-то не столько о ней, сколько о своих собственных ощущениях: когда мне было хорошо с ней, когда больно. Точно действительно не человека лишился, а собственной больной ноги!
И она это чувствовала! Ведь сказала же она однажды, когда я стал обнимать ее: «Кирилл, у меня такое ощущение, что ты не со мной обнимаешься и целуешься, а как бы с самим собой. А я для тебя пустое место!»
Я тогда рассмеялся, но обнимать Лену перестал и, демонстративно повернувшись на другой бок, заснул. Я прекрасно знал, что она меньше всего желала, чтобы я спал, и самому мне спать не хотелось, но я заставил себя заснуть, потому что решил наказать Лену, отучить ее «задавать глупые вопросы в самый неподходящий момент». Я тогда не понял, что этот «глупый вопрос» уже давно ее мучил и что от того, как я на него отвечу, зависела ее дальнейшая судьба. И что самым страшным для Ленки ответом был именно тот, который я ей дал, повернувшись и заснув, а наутро встав как ни в чем не бывало, так и не заметив ни боли ее, ни тоски, ни ее одиночества…
Ну что мне стоило тогда, перед Камчаткой, после своего утверждения на роль, прийти к Ленке и сказать: «Леночка, милая, видишь, как все глупо получается. Я так мечтал поехать с тобой на Камчатку, но вдруг в последний момент мне предложили работу, о которой мне и мечтать-то не приходилось. Не знаю, что теперь делать! Ради бога, помоги мне!»
Но это было бы лицемерием, юродством. «Помоги мне! Не знаю, что делать!» Что она, сама не понимала, что я с ней никуда не поеду?
Правильно. А так как любой вид лицемерия мне уже был несносен, я уже поборол его и оставил в своем «инфантильном периоде», то, едва переступив порог квартиры и едва увидев Лену, я со свойственными мне прямотой и мужеством объявил, что черт с ней, с Ленкиной Камчаткой, и что все это – ее прихоть и блажь, а мне работать надо.
И Ленка сразу же поняла. И не только то, что поездка на Камчатку, о которой она уже четыре года мечтала, на которую заботливо и осторожно, чтобы не подорвать семейного бюджета, откладывала деньги, – прихоть и блажь, но что и сама она, Ленка, тоже – прихоть и блажь, так как единственное, что есть у ее мужа, – это его собственная жизнь и его работа, а она, Ленка, лишь только «всегда и все портит». И она наконец решила, что хватит с нее, что не для того она живет на белом свете, чтобы портить жизнь любимого человека и еще больше калечить свою собственную.