Маленькие становятся большими (Друзья мои коммунары) - Александр Шаров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Борис стоял у окна, как обычно разглядывая тропинку, спускающуюся по косогору. Совершенно уверенный в приборе, он потерял к нему интерес; вообще его занимали только вещи, нуждавшиеся в починке, и дружил он только с младшими, самыми слабыми ребятами, которым надо было покровительствовать.
Мы тянули изо всех сил, но так и не пересилили атмосферного давления. Борис подошел к прибору и не глядя повернул кран. Воздух со свистом ворвался внутрь сверкающей медной сферы, и полушария сами отделились друг от друга.
Наши предводители, Лобан с одной стороны и Аршанница — с другой, стояли красные и потные, в расстегнутых рубашках. Мы все тяжело дышали от напряжения. Мы понимали, в чем суть опыта, и все-таки покорность прибора Борису в эту секунду казалась почти волшебной.
Вскоре после опыта с атмосферным давлением Борис Колычев ушел из коммуны. Накануне ребята слышали, как братья спорили и Борис несколько раз повторял:
— Ты слабогрудый, и я тебе этого не велю, чтобы идти со мной.
В ночь перед уходом Борис закончил починку рояля, по-прежнему обретавшегося на чердаке. Под утро сквозь сон я слышал музыку, о которой когда-то мечтал; оказывается, он умел и играть. На рассвете Колычев постучался к Пастоленко — они дружили, — попрощался и передал письмо для Тимофея Васильевича.
Письма этого никто из нас не читал, но мы знали, что Борис сообщал там о своем намерении еще год «побродить», а после определиться в судовые механики и плыть кругом земли, «раз, надо полагать, по всему свету будет мировая коммуна». Кроме того, он горячо просил Тимофея Васильевича сберечь Леньку.
После бегства от Бориса иногда прибывали письма: то из Петрограда, то с юга; а среди зимы в разное время явилось несколько посланцев: все в лохмотьях, посиневшие от холода, даже по тем временам невиданно худые и слабые. Так с запиской от Бориса в самые морозы пришел Глебушка. Прямо из кабинета Тимофея Васильевича его отвели в изолятор. Доктор долго выхаживал Глеба, но он и теперь слабый.
…При каждом Ленькином шаге раздается хлюпающий звук; это оттого, что оторвалась подошва на ботинке.
— «…А старший брат мой был лягавый», — бурчит Ленька себе под нос.
— Мясо привезли! — открыв двери, сообщает Август. — Кто староста распределения?
— Я! — поднимается Лобан.
— Иди. Федор отрубит фунтов шесть на обед.
В коммуне кормят теперь немного лучше, но все-таки мясо — вещь редкостная. Прислушиваясь к одобрительному гудению, Август добавляет:
— Колычев! Зайди к Тимофею Васильевичу — от брата письмо!
Ленька пулей вылетает из спальни, а Лобан шагает вразвалочку, как бы нехотя. У дверей он останавливается и подзывает Новичка: тот человек хозяйственный и знает толк в продуктах.
Лобан с Новичком возвращаются через полчаса или час. Слышно, как они переговариваются:
— Нога ничего…
— Жирная, — соглашается Новичок.
— Пуда полтора потянет?
Я думаю, что хорошо, если бы завтра на обед были борщ и котлеты. Но назови эти блюда вслух, Лобан непременно приготовит что-нибудь другое, потому что он упрямый. Лучше уж помолчать.
Ленька тоже вернулся. Лицо у него теперь спокойное, даже веселое.
— А Борис Матвеевич пишет, что на «Гидроторф» в Шатуре определился. Близко!..
Ленька говорит о Борисе только с Глебом, которого любит больше всех в коммуне, и почему-то всегда называет брата по имени-отчеству.
— Год поработает — и в Питер…
— Зачем? — спрашивает Глеб.
— В плавание пойдет — в Австралию, или в Америку, или еще куда…
— И ты с ним?
— Надо думать… — не сразу отзывается Ленька.
Дождь перестал, на дворе подморозило, и через стекло видно, как кружатся в воздухе хлопья снега.
«Мясо украли», — разносится по коммуне.
Вслед за дежурным мы бежим вниз. Сквозь открытые двери кладовки видны полки, стол, окно с выбитым стеклом; через него сеется и падает на пол снег. В раме торчат зеленоватые осколки.
— Уходите, нечем любоваться, — гонит Август.
Уроки продолжаются своим чередом, а перед обедом в клубе открывается общее собрание.
— Аршанница, Быковская, Васильницкий! — вызывает председатель.
— Здесь! Тут! Есть!
— Все в сборе? — спрашивает, откладывая список, председатель. — Слово имеет Ефим Дубовецкий.
— О краже знаете… — начинает Фунт. — В кладовке выбито окно, но осколки на дворе. Вор прошел через дверь и стекло выбил изнутри, для отвода глаз. Самое главное — на улице по свежему снегу никаких следов. Вор из своих, так выходит.
Фунт долго молчит, вычерчивая что-то пальцем на столе, потом продолжает:
— На всю коммуну легла тень, вот как, ребята…
Дорогая наша, лучшая на свете коммуна, в которую мы приходили, не имея другого дома и другой семьи, и которая каждого встретила с открытым, чистым и незапятнанным сердцем! Кто же посмел опозорить ее?
— Исполком постановил не устраивать обыска, никому не рассказывать о том, что произошло, а обязать того, кто украл, до двенадцати ночи отнести мясо на место, в кладовку, — говорит Фунт.
— А если не отнесут? — несмело спрашивает кто-то.
— Хуже будет! — поднявшись и отодвинув рукой Фунта, угрожающим напряженным голосом отзывается Лобан. — С коммуной шутки плохи!
До двенадцати часов ночи…
Когда проходишь мимо дверей Тимофея Васильевича, слышно, что он безостановочно шагает. Ласька читает. Глеб лежит с открытыми глазами, положив голову на руки, и шевелит губами: он думает. В двенадцать часов Лобан, Фунт и Ласька поднимаются и выходят из спальни. Слышно, как они спускаются по лестнице, потом шаги затихают.
Мы ждем, не переговариваясь.
Над дверью тикают стенные часы, винтовки чоновцев, установленные в пирамиду, отбрасывают тень, похожую на индейский вигвам из книжки Майн Рида. Даже кажется, что кто-то притаился внутри вигвама, прижимается к полу, натягивая лук.
Мотька не выдержал, на цыпочках подобрался к двери, прислушался и бросился к своей койке:
— Идут!
Лобан, Фунт и Ласька возвращаются так же тихо, как вышли.
Значит, все по-прежнему и вор не положил мяса на место.
Несколько человек из разных углов спальни собираются к Ласькиной койке. Оттуда доносится скрип козел, шепот — это заседает бюро комсомольской ячейки. Я прислушиваюсь, но нельзя разобрать ни одного слова.
— Не спите, ребята? — спрашивает Ласька, когда шепот замолкает. Голос у него спокойный и задумчивый, такой, что сразу понятно: комсомольское бюро приняло очень важное решение. — Некоторые подозревают друг друга — этого делать нельзя, — продолжает Ласька. — Мы заставим того, кто украл, самого повиниться, а там подумаем… Верно?..
Мы молчим.
Только теперь я понимаю, что коммуне угрожает опасность. Такая, что нужно драться за коммуну; это мало — волноваться и не спать. Но с кем драться и как?
— Помните, что Август рассказывал про голодовку? — спрашивает Ласька.
Конечно, мы помним, как в Минусинской тюрьме мерзавец надзиратель оскорбил арестованную — двадцатилетнюю студентку-большевичку. Перестукиваясь через стены, женская тюрьма сообщила мужской о происшествии. Было это после революции пятого года, когда тюремщикам казалось, что рабочие разоружены, революционеры раздавлены, никто не посмеет поднять голос: действуй как хочешь. Только недавно кончилась двадцатидневная голодовка; десятки заключенных — в тюремном лазарете. Но все равно, нельзя оставить удар без ответа, и надо, чтобы враги и друзья на воле почувствовали силу заключенных-большевиков. Единственное оружие — голодовка. Значит, вся тюрьма снова объявит голодовку до изгнания мерзавца надзирателя.
Мы все хорошо помним это, но зачем сейчас вспоминать о рассказе Августа?
— Тот, кто украл, поступил… — Несколько секунд Ласька ищет нужное слово. — Поступил по-буржуйски, подло. Он для нас буржуй, враг.
Лобан давно уже зажег свет. Мы сидим на койках и слушаем. Ласька поднялся и вдруг так громко и весело закончил, что мы даже не сразу понимаем смысл последних его слов:
— Комсомольская ячейка требует, чтобы тот, кто украл, вернул мясо и признался в краже. Такой наш ультиматум. А теперь комсомольцы объявляют голодовку… До тех пор будем голодать, пока вор не признается.
…Коммуна голодает второй день. Тимофей Васильевич запретил бы голодовку, и комсомольское бюро решило скрыть от него и других учителей то, что происходит.
Это самое тяжелое.
Мы ходим на уроки, спускаемся в столовую, как обычно, к завтраку, обеду и ужину. «Распределение», как всегда, раздает порции хлеба, разливает суп, и, когда в столовой появляются Август, Ольга Спиридоновна или Пастоленко, ложки опускаются в миски.
Но мы не делаем ни глотка. Стараясь не дышать, чтобы в ноздри не проникали раздражающие запахи, глядя вверх, чтобы не видеть полных мисок, напрягая всю силу воли, мы выливаем суп обратно.