Иголка любви - Нина Садур
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я вам ничего не скажу! — Стало так тихо, стало так тихо, что все услышали, как бьется и его сердце. Оно билось, как воробей в силках. И Роман обвел их злым сияющим взглядом, и радость шевельнулась в его запекшейся душе — они все поняли, что не скажет!
1980Юг
(повесть)
Там о заре прихлынут волны
на брег песчаный и пустой.
А.С.ПушкинИтак, юг.
Его, малюточку, вынесло к самым моим ногам. Бледные на смуглом личике глазки — в сладкой дымке. Отнесло, брюшком по гальке. Он засмеялся, чтоб я тоже обрадовалась. Забрал в пальцы камушков. Опять принесло. Я там высоко, мне еще холодно от воды, и он заманивает. А дальше, за ним, за всеми, доверчивой грудью легло небо на кроткое море. Не верь, малюточка, море бывает бешеным.
Вот, наконец, в сладких глазках мелькнула мольба — он понял, что я знаю больше, чем надо, он просит прощения, ребеночек, малёк, ласково тычется в мои бедные ноги.
Если бы забыть лет на тысячу, что есть мир, а потом заподозрить о нем, заскучать, затосковать мучительно и проснуться — море до неба, а в ногах плещется чей-то сынок.
Понаехали люди на юг, поднакопили деньжонок, вгрызались в шахты, трудились надрывно. Грубый приехал народ, натруженный — с рассвета до ночи на пляже, за свои деньги — все солнце юга. Понаехали люди на юг, чтобы жить, наслаждаться. Украинские люди.
Везде продаются медовый напиток, жареные куры. Люди насыщаются курами, медовой водой.
Оля все время глядит вокруг, на пляжных людей, отошла подальше от случайного мальчика в воде. Ее оглушала, пугая, грузинская речь. Она думала: «Все здесь чужое. Ну, хорошо, море есть, но я же здесь не одна. Море глазами не выпить. Сколько я ни буду с ним рядом, все равно уйду неутоленной».
Она устала на пляже и пошла в город, в кафе-гриль «Каскад». Взяла себе гоголь-моголь, села за столик, отодвинула тарелки со скелетами куриц, поставила свой стаканчик, в грязи и зное стала слушать чужую музыку. Музыка была страшная.
С ней что-то случилось год назад. Оля занемогла как-то внутренне, без особых болезней, почувствовала, что кровь устала течь в ее теле, а ведь еще молодая. Она стала пить витамины, хорошо кушать, но легкая и невидимая сила жизни вытекала из тела. Оля грустнела. Стала ходить опустив голову. Постепенно отсохли все знакомые. Она оказалась одна. Иногда хорошо быть одной, чтоб полечиться от людей. Но бесплотная сила жизни все равно вытекала, плоть худела, и Оля решила встряхнуться, поехать на юг, чтобы вспомнить на солнце и море, чем надо жить и питать свое тело. Чтобы томиться, не умея высказать море (а оно тем временем промывало бы душу и нервы), чтоб удивляться большому кипению южных роз, слышать горячую, горьковатую южную речь, которая с напором и отчаянием требует еще больше, чем есть вокруг. Но только она увидела, что сама-то она никак не участвует в общей радости, даже кушает плохо, а плавать далеко не умеет, поэтому чистого моря ей не достается. А достается только людское море, в обмывках чужих тел. Пусть даже и так бы — и обмывками можно иногда полечиться от внутреннего безлюдья, но тепло жизни все равно не возвращалось, а наоборот, все тусклее внутри и темнее. «Неужели ничего не осталось в мире для меня? — подумала Оля. — А мне еще так долго жить. Что-нибудь сильное. Вот тогда, в детстве…»
Кажется, Таня… Да, да. Таня из нижней квартиры. Была воровка. Но с ней было интересно дружить, потому что она остро поворачивала жизнь в непривычное. Они даже пробовали языком водку в рюмочке, оставленной после поминок. Лазили на чердак, чтобы видеть по-новому свой двор. Один раз Оля своровала, ей не понравилось, после воровства вскипели слезы и стало страшно. Оля часто отходила от Тани: почитать книжки, помечтать о собаке и путешествиях. Но вот однажды спускается сверху маленький мальчик. Идет погулять во дворе. Таня сказала: «Надо набить немца». — «Какой же он немец? — не поверила Оля. — Он даже в школу еще не ходит». На немце была чистенькая, еще теплая от утюга рубашечка. «Они наших убивали», — сказала Таня неслышно для верхнего немца, пока его голые ноги осваивали ступеньки. По очереди на каждой стоял немец почтительно: вот ступень — она лежит, чтоб на ней постояли ноги. «Ты не понимаешь, — шептала Таня, поталкивая ее локтем, — у тебя мама нежная, в самодеятельности артистка, ты не можешь понять фашистов». Немец был ближе и ниже, готовясь к дворовому лету, он еще помнил о комнате, где мама и суп с фрикадельками, но все равно уже отпускал от себя маму и комнату, потому что прыгнет всем тельцем в траву, в звон воробьев, мух, комаров, июльские дрязги двора. «Нужно бить немцев за красных, — сказала Таня. — Или ты не пионерка?» Луч света полоснул его из мутного подъездного окна. На немце вспыхнули волосы, пушок на ногах.
Оленька вспомнила ясно кровавые фильмы о диких зверях — фашистских захватчиках. Все перепуталось страшно, все задрожало в Оленьке. Вот он стоит, окутанный облаком фашизма. Фашистский немец на наших ступенях. Они поймали немца. Он не думал о нас, пока мы не взяли его руками. Он посмотрел удивленно, туманно, с усилием, между летом и мамой его заловили две пионерки. Все самое главное происходит летом. «Скажи, что ты фашист, — сказала Таня, — тогда мы дадим тебе пинка и отпустим». — «Мы тогда отпустим», — сказала Оля. «Или заплачь», — прибавила Таня. «Я не фашист, — сказал пленник, — а вы сволочи». — «Такой маленький, и ругается», — удивилась Оля. «Признай, что ты немец», — сказала Таня. «Что фашист!» — уточнила Оля. «Я не фашист, я красный командир», — сказал он им, готовясь умирать, пуговка отлетела от рубашки. Им пришлось отпустить его, румяного от терзаний и затвердевшего в их руках. Они не умели пытать, кроме пинков и пощечин. К тому же не верилось до конца, что это фашист. Он побежал сразу во двор, понес свои слезы. «Ты видишь, он даже не заплакал, — сказала Таня. — Он знает, что он фашист». Им ничего не было. Фашист ничего не сказал маме-фашистке.
Оля опять отошла от Тани и больше к ней не вернулась. К Тане брат вернулся из тюрьмы, стоял красивый, взрослый мальчик у двери, курил хмуро. Тайна появилась. Исподлобья. Здороваться было не принято. Красивые были дети. Угрюмые. У них была тайна, но больше к ним не хотелось.
Блеск смыло ветром, и оно засветилось самим собой, своими запасами, из кромешной пучины себя подымало вверх, померцало. Потом опять на него полили солнышка. Слюдяной пленкой затянули до следующей тучки. На молу был человек — ниже всех людей, кроме детей, он был ближе всех к морю и, странно, к небу. Тот человек каждый день измерял длину моря до неба воспаленными злыми глазами. Однажды он как бы присел на корточки от страха жизни и больше не смог выпрямиться. Он не мог жить с людьми в таком виде, и он стал тягаться с морем упорным дыханием своей груди. Морю не нужны ноги, и оно не может уйти. А человек, даже без ног, каждый день приползает на мол на своем деревянном устройстве и дышит горячим сипящим дыханием над морем. Море похоже на полет. Теперь, когда человек этот стал меньше всех, кроме детей, его глаза разбиваются о чужие ноги, о грязь земного асфальта, о мелкие камни и потеки на стенах. Но дети растут, и для них во всем нижнем мире разбросано много игр, а этому взрослому, тяжелому полчеловеку нечего видеть здесь. И он уползает к морю, чтоб глядеть, пока не защиплет глаза, пока не увидится, — оно легче неба. Да, в этом можно летать.
Оленька, занемогшая от своей грусти и пустоты, решила полечиться. Ей дали телефон дорогого врача по нервам и общему жизненному тонусу. Оленька позвонила, и Алла Сергеевна властно сказала приехать. Оля поехала к доктору. Ей сразу понравилось — весело от красивых вещей. Гладко обожженная кварцевой лампой, Алла Сергеевна дорого пахла. И роз было много, и собачка. И веселый коричневый блеск нарисованных глаз дорогого врача. Они стали есть конфеты, и каждый раз на телефон Алла Сергеевна сердилась, чтобы Оля думала — она интересней всех звонков. Эта уловка ей тоже понравилась. И нравилось не говорить о недуге, по чуткой привычке детства отлынивать от главного. Словно, когда это сделаешь (главное), какая-то сила уйдет из груди навсегда. Было заметно, что Алла Сергеевна все же приступила к своим обязанностям. Она наблюдала за Олей, за ее разговорами, вела ее по темной истории квартирной кражи, а сама следила, следит ли Оля за разговором. Не сильно ли ослабла ее голова, откатилась от жизненных дум, может ли еще участвовать, думать, как все? Если так, то можно лечить, вернуть радость человеку.
— Они украли у нас все: кольца, броши, браслеты. Два японских ковра. Да, часики белого золота с вкрапленными бриллиантиками, какие-то шубы, дубленки разные. Нам, в буквальном смысле этого слова, нечего было надеть. Вот уже три года прошло, а мы чувствуем ту кражу.
— Мне кажется, что они знали, что у вас все это есть.