Чума - Александр Мелихов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тем более что — слышишь? слышишь? — бывают люди из простонародья с прирожденной тягой ко всему аристократическому! Простой парень из рабочей слободы, ее отец был как раз из них, он всегда очень тянулся к маминому кругу… Да только это не всегда умели ценить. Мужчины ведь до седых волос остаются мальчишками, и женщинам, которые этого не понимают, лучше бы вообще не выходить замуж, с горечью укорила она все того же незримого слушателя, и Витя постарался потупиться еще более благоговейно. Он понимал, что происходит невероятное: она делится с ним чем-то заветным. И вместе с тем как будто испытывает, во всем ли он, Витя, сумеет отнестись как должно к приоткрываемым ему интимностям.
Ее родственные отношения были явно омрачены какими-то обидами, однако это были вовсе не те отношения с «родней», которые у людей обыкновенных всегда немножко отдают исподним, — нет, от них веяло красотой и величием еще повнушительнее, чем с «Юностей».
Отец Аниной матери был гардемарин (что-то связанное с флотом), принявший революцию (для Витиной родни показалась бы дикой сама мысль, что в мире можно что-то принять или не принять). Он с открытой душой вступил в партию большевиков, стал крупным океанологом, руководил гидрографическим обеспечением Северного морского пути, его очень ценил Отто Юльевич Шмидт, но в тридцать седьмом его все равно расстреляли (значит, действительно был настоящий коммунист). Его арест попутно погубил блестящую карьеру его жены, то есть Аниной бабушки, лучшего меццо-сопрано в Мариинке (понадобились годы, чтобы Вите открылось, что Мариинка есть не что иное, как Театр оперы и балета имени Кирова). Когда-то на любительском вечере она выступала с Шаляпиным, а после лагеря до пятьдесят шестого года ей пришлось преподавать в Иркутской области пение и немецкий язык, однако она сохранила и осанку, и настоящий петербургский выговор: она произносила не так, как все мы: медведь, а — медведь. (Не медведь, а медведь — да-а…) И петербургский, и немецкий выговор она освоила в доме своего отца, знаменитого либерального адвоката, крестившегося в протестантство, чтобы получить право перебраться в Петербург из беднейшего еврейского местечка. Последние слова она произнесла с неким нажимом и, казалось, даже призадержалась на них, чтобы дать Вите возможность как-то отреагировать, но ничего, кроме благоговения и страха оказаться недостойным открывшихся ему тайн, он испытывать не мог. Он даже о тошноте своей забыл.
Дед ее матери был одним из основателей кадетской партии, тоже с нажимом сообщила она, и Витя вспомнил, что кадеты были не только дореволюционные суворовцы, но и белогвардейцы в пенсне. Кроме того, перед революцией он сделался домовладельцем, продолжала она испытывать широту его взглядов, но это Витю не впечатлило: его воронежская родня тоже большей частью жила в собственных домах. Разумеется, у адвоката было что-то поприличнее, но впоследствии он невольно присвистнул, когда Аня мимоходом показала ему на Кирочной — на Салтыкова-Щедрина — домину о пяти этажах, куда можно было бы запросто упаковать половину Бебели: этот дом принадлежал моему прадеду, видишь, во втором этаже окна выше других, это господский этаж. Северный модерн, прибавила она, открыв ему, что модерн — не обязательно стекло и бетон.
Через этот полупонятный мерцающий мир Анин отец проходил, словно ледокол сквозь призрачные торосы, могучей, но простой и понятной фигурой: рабфак, первый красный директор «Красного пропеллера», вывез через Ладогу уникальное оборудование, развернул производство первых радиолокаторов, познакомился с мамой, эвакуированной вместе с семьей дедушкиного брата, известного египтолога, хлопнул дверью в наркомате, пытавшемся расстроить его брак с невестой со всех сторон сомнительного происхождения… Он ее увидел в очереди за хлебом и сразу решил на ней жениться.
Еще бы — упустить случай породниться с Аней! Но Аня явно считала, что отцовский подвиг был кем-то недооценен, и Витя не смел подумать, кем именно. «Некоторые женщины слишком легко забывают такие вещи, они всегда уверены, что оказали мужчине благодеяние», — о ком это может быть сказано, как не о…
В Витиной жизни впоследствии бывали и более счастливые дни в тривиальном значении этого слова — более радостные, более безмятежные, более свободные от физических страданий, в конце концов. Но таких ирреальных — не было. И когда на них лег весь этот черный ужас, Витя, пока он еще позволял себе размышлять, тысячу раз задавался вопросом, чего не хватало сыну — ведь все же имел, все!.. И только однажды вдруг додумался (и тут же забыл), что, может быть, как раз ирреальности-то и не хватало.
Блистающий Анин мир располагался недосягаемо выше серенького Витиного, и все-таки каждое ее слово слетало оттуда новой паутинно поблескивающей ниточкой, и неугомонный наглец уже прикидывал, не удастся ли потихоньку-полегоньку сплести из них целую веревочную лестницу.
«А ты?..» — доверительно спросила она, и Витя с тоской понял, что ничего достойного ее слуха с ним никогда не происходило. Лишь то, чего с ним не происходило, еще могло на что-то претендовать. И Витя, то и дело останавливаемый пульсирующей головой, вполголоса поведал ей кое-что о замке Иф, о проглоченном Сашке Бабкине, об аллигаторах, о бессонных часах, проведенных под одеялом за конструированием послушных одному только их изобретателю замков, при помощи которых можно было бы затвориться от аллигаторов…
— От аллигаторов?.. Запереться в тюрьме?.. — Ей понадобилась вся ее отзывчивость, чтобы наконец вздохнуть с ласковым облегчением: — У мальчишек всегда какие-то фантазии.
Предпочитая лучше показаться еще более чокнутым, чем непонятым, Витя, уже не щадя головы, немножко даже заголосил в том смысле, что он, конечно, видит разницу между человеком и аллигатором, но когда люди используют друг друга, как будто не замечая, что и другие испытывают такие же чувства, вернее, не такие, как те, кто не замечает, а, наоборот, как те, кто замечает… Чувствуя, что уже выставился вполне достаточным идиотом, Витя все-таки продолжал голосить, отдаляя миг приговора — который вдруг сам себе и вынес:
— Ты, наверно, думаешь, что я шизофреник? — Он лишь чудом в последний миг успел достроить общежитское «шизик» до его культурной формы.
— Совсем нет, — нежно, будто несмышленышу, возразила Аня. — Просто ты очень добрый и впечатлительный.
Только тут Витя узнал, как по-настоящему краснеют. Зато наглец в нем весь обратился в слух: дальше, дальше давай!.. И даже выжидательно покосился ей в глаза. И его вдруг поразило, какие белые, прямо как молоко, у нее веки. Не успела накраситься, радостно сообразил рассиявшийся наглец, ибо и в этом он усматривал знак их близости. А румянец на ее щеках был почти морозный колодезной водой умывалась, растроганно подумал Витя и сделал несколько глотков из кружки уже без тягостных последствий.
Пора на завтрак, ответственно посмотрела она на трогательнейшие часики, и Витю снова начало мутить. А она, чуточку отвернувшись, достала нежно-зеленую, словно первая травка, расческу и принялась быстро-быстро, как умывающаяся кошка, прядку за прядкой расчесывать в обратном направлении, создавая пышную путаницу. Вот это и есть начес, понял Витя, не смея ни дохнуть, ни отвернуться. Наконец она снова подвязалась своей голубенькой косыночкой, и Витя увидел, что косынка эта уже не совсем вчерашняя. И Аня тоже присмотрелась к Вите повнимательнее и — погоди-ка, погоди-ка — в точности как мать взяла его плеснувшуюся голову в руки и вытащила из волос сухой стебелек с цветком, похожим на крошечную булаву. Клевер, после внимательного исследования констатировала она.
На поле от каждого наклона подкатывала такая тошнота, так расплескивалось озерцо боли, что ему не понадобилось уходить на другой конец борозды. Ему было и рядом с нею хорошо: боль и тошнота лишь обостряли ощущение дивной ирреальности.
После купания его еле отлили водой — так крепко он заснул прямо на песке. Но, очухавшись, он смеялся вместе со всеми — он видел в ее взгляде… любовь не любовь — у них в Бебеле подобные слова и выговорить было невозможно, но что такое любование, Витя понимать умел. А когда они вечером отправились на прогулку вдоль озера, она первая взяла его за руку, и он, замирая, молил бога только об одном — чтобы рука не вспотела. Поравнявшись с мысом Сахары, он увидел, как в бескрайние воды садится огромное малиновое солнце — лишь бредущих к нему по песку взявшихся за руки фигурок и не хватало, чтобы наконец сбылась тайная мечта его «Юности». Пойдем к воде, осторожно предложил он Ане, и она ласково, но рассудительно возразила: «Песку в обувь наберем. Пойдем лучше по дороге».
Пружинистая травяная дорога вела к селу, где наверняка обитали и аллигаторы. Однако Вите вдруг открылось, что никаких аллигаторов в мире нет, есть только незнакомые. Но если ты обратишься к ним как к людям, они тут же превратятся в твоих друзей до гробовой доски.