Все проплывающие - Юрий Буйда
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И кот, только что таращившийся на малиновый пиджак, моментально куда-то исчез.
Колька внимательно посмотрел на деньги, потом – на человечка. «Где-то я эту рожу видел. Шпион, наверное, – подумал Колька. – Но зачем шпиону русский кот? О Господи!» Он вдруг почувствовал, что пропадает. И пропал. А возник в Красной столовой перед стойкой, за которой восседала Феня, осененная журнальной улыбкой великого воина Албании Скандербега на лице Акакия Хорава, наклеенном на жалобную книгу. Колька положил на мокрую клеенку десятку – и заплакал, не в силах выговорить хоть слово. Феня смахнула толстой ладонью купюру в ящик, поставила перед Урблюдом пивную кружку с водкой и ворчливо спросила:
– Плачешь?
– Плачу, – прошептал Колька. – За все плачу.
Вселение странноватой супружеской четы в дом под флюгерами-всадниками обернулось несчастьем и для молодого человека невзрачной наружности, управлявшего аптекой до прибытия новых хозяев и занимавшего в той же квартире комнатку, больше похожую на чулан.
По какой-то непонятной прихоти для своих любовных упражнений новоселы облюбовали курятник, откуда под несмолкающий аккомпанемент куриного переполоха то и дело доносились кошачьи вопли черноокой. Молодой человек бледнел, краснел, дрожал и упорно пепелил взглядом черного кобеля, привязанного тяжелой цепью к курятнику, что, однако, ничуть не мешало ему разгуливать по двору, волоча за собой мяукающий и кудахчущий сарайчик, и нагло скалиться в ответ на жгучие взоры бывшего хозяина аптеки.
Молодой человек чувствовал себя уязвленным, ибо его собственная супружеская жизнь сложилась неудачно. Он был робок. Он неудержимо краснел в ответ на просьбу отпустить «сотню на четыре рублика», за что и был прозван женщинами Гандончиком. Жена обвиняла его во всех смертных мужских грехах. И однажды, после бесплодных ночных молитв перед памятником Генералиссимусу (которые обычно помогали и от запоров, и от клопов, и от супружеской неверности), он тайком отправился к Зойке-с-мясокомбината, известной блуднице и колдунье, обладавшей ужасающей женской силой благодаря говядине, которую она ела сырьем. Но и она не смогла ему помочь, а когда наконец он робко спросил, не попробовать ли ему корень женьшень, она с грубым хохотом ответила: «Только не забудь привязать!» Зойка-то и установила, что Гандончик парализован всепоглощающей любовью к бронзовому мужчине на площади. «Вот пусть они с бронзовым и играют по ночам в шахматы, а с меня хватит», – заявила жена – и ушла к знаменитому на весь городок обжоре Аркаше Стратонову, который за один присест съедал ведро вареных яиц и с такой силой испускал газы, что, если бы не подшивал штаны жестью, они через день после покупки превращались бы в лохмотья.
А в довершение всего Гандончика донимали мухи. Днем и ночью, летом и зимой они висели гудящим облачком над его лысинкой, коварно падали в суп, дерзко лезли в ноздри и выдавали его присутствие, когда он, провертев дырку в стенке дощатого туалета, подглядывал за женщинами.
Не в силах более выносить сладостные вопли черноокой красавицы, молодой человек сначала растерзал зубами атласный бант на грифе гитары, после чего отважно приник к замочной скважине, когда красотка безмятежно плескалась в ванне, вылизывая свою атласную шерсть длинным алым языком. С трудом сглотнув ватный воздух, аптекарь в отчаянии взялся за дверную ручку, – как вдруг за спиной у него раздалось мерзкое хихиканье.
Гандончик в ужасе обернулся. Перед ним стоял черт. Черноокая кошка за дверью продолжала громко мурлыкать. «Звери! – подумал молодой человек. – Одни звери вокруг». И вдруг почувствовал необыкновенно сильную зависть к зверям.
– Как я вас понимаю, – прегадко ухмыльнулся косоглазый. – Душу б, кажется, черту продал, кабы было что продавать. А?
Гандончик опустил голову – и похолодел, упершись взглядом в копыто, еще секунду назад бывшее его ногой в ботинке сорок второго размера.
– Иго-го! – дружелюбно улыбнулся плюгавый. – То ли еще будет.
И что было силы врезал Гандончику башмаком по заднице. С возмущенным воплем молодой человек вылетел на улицу и только на мостовой оценил главное преимущество четвероногих – повышенную устойчивость к ударам судьбы.
Да, Гандончик превратился в кентавра – худого, с лишайными боками и козлиной бороденкой. По вечерам он клянчил на пиво или стопочку водки в Красной столовой, распевая жалобным голоском: «Я родственник графа Толстого, его незаконнорожденный внук, – подайте, подайте, хрестьяне, из ваших мозолистых рук!» Иногда ему подносили, хотя и знали, что за этим последует. Захмелевший кентавр широко расставлял четыре конечности и обильно мочился на пол под восторженный рев мужиков: «Во бранзбойт!» Буфетчица Феня била чуду-юду веником и гнала вон. Перепадало ему и от Круглой Дуни, из жалости приютившей бывшего аптекаря. Она носила кирзовые сапоги сорок шестого размера, умела считать до десяти и любила рисовать своими какашками на стенах, у которых пристраивалась справить нужду. Дуня держала кентавра в дровянике, кормила сушеным укропом и заставляла носить штаны, выкроенные из картофельного мешка, а если напивалась, безжалостно била палкой по тощей заднице.
Но больше всего доставалось бедолаге от собак. Спасался он от них обычно в зарослях ивняка и бузины между баней и базаром. Здесь, поблизости от дощатой будки женского туалета, он даже оборудовал себе что-то вроде ложа из битого кирпича и драного ватника с Урблюдова плеча. Тут он нередко проводил целые дни, в страхе перед подстерегавшими его повсюду черными кобелями неведомой, но свирепой породы, издали похожими на рыб.
Единственное место, где он находил утешение, был сквер на центральной площади. Иногда жалобно поскуливающий кентавр приползал туда, утыкался носом в бронзовые сапоги и затихал, чувствуя на затылке успокаивающую прохладу и тяжесть отцовской ладони…
Как известно, все дурное случается в пятницу, но случившимся признается лишь в понедельник. Однако после четверга у нас в городке наступила суббота, за которой без предупреждения последовал понедельник. Для многих, в том числе и для председателя поссовета Кальсоныча, это стало полной неожиданностью. С трудом освободив крайнюю плоть, защемленную диванной пружиной, он уставился мутным взором на бумагу, с утра пораньше поднесенную ему лимонно-малиновым. Когда же до него дошел смысл написанного, перед ним вместо косоглазого оказалась невесть откуда взявшаяся старуха по прозвищу Синдбад Мореход, прославленная неутомимостью в многокилометровых походах за пустыми бутылками.
– Ну, Катерина! – выдохнул Кальсоныч. – Теперь – пропадем.
Перепуганная старуха, вообще-то зашедшая только на всякий случай пожаловаться на донимавших ее мальчишек (они то и дело перехватывали у нее добычу и непочтительно орали в ответ на ее угрозы: «Почем фунт старушатины?»), явно хватив лишку председательского перегара, бросилась на базар, потом по магазинам, сея смуту в наших сердцах и умах невразумительными предсказаниями конца света со ссылкой на власть, то есть на Кальсоныча, будто бы получившего достоверное известие о грядущем армагеддоне с приложением точного маршрута следования в Иосафатскую долину, где и состоится заседание Страшного Суда.
Когда встревоженные мужчины отыскали Кальсоныча в Белой столовой, он приканчивал пятую кружку «жигулевского» пополам с водкой.
– Хана, мужики, – зловеще изрек он, щепотью бросая на язык крупную соль. – Велено Его убрать – и в переплавку!
Мужчины даже не смогли извлечь Кальсоныча из-под стола – так они были потрясены.
Давно доносились до нас вражеские домыслы о Его смерти, три года писали об этом газеты, изготовленные шпионскими ведомствами. Но памятник-то стоял! А пока памятник стоит, жив и Он. И вот выходит, что шпионские газеты писали правду? Выходит, и впрямь умер тот, по воле которого текли облака в небесах и реки в назначенных руслах, тот, кто был единственным мужем наших матерей и единственным дедом наших внуков? Легко сказать: умер. Но кто же тогда будет поднимать нас по утрам могучими гудками фабрик и заводов? Кто будет растить нашу картошку и наших детей? Кто будет выпускать бумагу, макаронные изделия и высококачественные гробы с латунными ручками, прославившие наш городок на весь мир? Кто будет выдавать нам зарплату, крутить кино, продавать леденцы на палочке и поплевывать на наших червяков, прежде чем насадить их на крючки и забросить в воду? Кто избавит нас от запоров и взгромоздит кобелей на сучек? Кто, наконец, будет возвышаться над пышными купами каштанов в скверике на центральной площади? Ведь без этого нельзя, потому что без этого нельзя никак.
И вдруг – вдруг! – этот приказ… Памятник ночью свалить и отправить в переплавку. Памятник, который был нами в большей степени, чем мы – собою. Монумент из настоящей бронзы.