Смех под штыком - Павел Моренец
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Старик, угощая, повел разговор, а бабка уселась у двери слушая их.
— Откедова едете, молодцы, коли не секрет?
Ребята в один голос: «Из Ростова, студенты».
Илья, как плохой собеседник, отмалчивался, а Георгий молол чушь и чем больше хмелел, тем становился развязней. Он уже сказал, что он и его коллега, Иван Петрович, это Илья-то, — оба казаки; назвал своего отца, которого все в окрестности знали.
Старик также знал его и очень обрадовался, так как выходило, что он пьет в компании знакомых людей. Георгий осторожно завел разговор о политике, у старика это с некоторых пор тоже стало болезнью и, когда допивали второй графин, а Илья задумчиво доканчивал яичницу, отчего хозяйке пришлось побеспокоиться о второй сковороде, разговор шел плавно, связно, с грозными выкриками, когда старик вспоминал что-либо возмутительное. В такие минуты бабка крестилась, как во время грозы, когда гремел гром. Она уже давно сидела за столом в новой, наспех надетой ситцевой кофточке и «пригубляла» вино, когда компания пила полными винными стаканами. Старик рассказывал:
— Совет у нас был, не в обиду будь сказано, смирнай. Главным народным комиссаром был у нас фронтовик, с полным георгиевским бантом, только гнул он линию не казацкую. Ну, посля-то он одумался и стал на путь праведный. Хохлы у него, в роде как бы, страдальцы. Их тут у нас, в хуторе на 200 дворов человек 10, можа, наберется: два лавочника, два мирошника на ветряках, да чеботарь, да там на перяправе босевня какая-то. Горшечники есть, энти — кацапы. Ну, так он их приголубливать стал и в почет превозносить. Мы, стало-быть, в обиде: Я царю Ляксандру второму служил, под Турцию ходил, медаль за храбрость имею, я — старший урядник Королькёв! а он мне никакого почету. Иде это было видано!? — Он стукнул кулаком по столу и орлиным взором окинул компанию, будто командовал полком. Вино плюхнулось из стаканов, бабка перекрестилась, зашептала о близком конце света. Улыбающийся Георгий казался перед ним щупленьким, маленьким. Илья улыбался снисходительно.
— Мы, старики, ходили сторонкой: «Поглядим, как вы без нас управитесь», а они забегались, как худой щенок на понос. Мы это свому главному народному комиссару и гаво́рим: «Как же зямлицу дялить будем?» А он: «И-и, родимые мои отцы, и чего вы беспокоитесь? Да нешто мы, донские казаки, обидим вас? Да нешто»… А мы ему: «Хохлам земля тож-жа будя? Кровью завоевали, кровью и отдадим!» — «Да сколько их там кот наплакал. Нешто они не люди? Надо же по-справедливости»… В совете хохлы верховодят, а наши офицерья на берягу лягушек байдиками сбивают: дела им нет. Видано ли это дело? Я свово сына двадцать лет учил, а они его во что произвяли? — и он снова стукнул кулаком по столу. Бабка вздрогнула, перекрестилась:
— Будя табе воевать, можа таперь по-хорошему все кончится. И откеля эта война взялась; брат на брата пошел, сын на отца…
— Приходят к лавочнику, забирают, что им нужно — реквизиция, гаворют; а по-моему: грабеж. Все им нужно знать, хлеб на базар не вязи, им антиресно знать, сколькя его у мине в закроме. Да я его сам отродясь никогда не считал!.. А поедешь на Шахты — глаза не глядели бы… Бе-зо-бразия! — Вдруг он остервенело стукнул по столу — и выпалил:
— Попа с кобылой венчали!
— Господи Исусе… Анчихристы какия, что творится на белом свете…
Потом старик начал говорить о сыне-офицере, потом запел что-то старинное. Георгий взялся «дишканить» и хоть и слов не знал, но ничего, выходило. А Илья под рокот говора, под песни размечтался…
Вспомнил, что им нужно торопиться: опоздают — смерть. Поднялся:
— Спать пора. Только, пожалуйста, не опоздайте с лошадьми.
Раздобревший старик тяжело поднялся:
— Будь уверен, сынок. Как петухи прокричат — и кони будут готовы.
У родных. Связь. У бедного казака.Приехали в станицу — уже одинокие торговки, гулко поскрипывая снегом, шли серыми тенями на базар.
Георгий махнул по задворами к себе. Илье можно было пройти только через станицу. Георгий дошел спокойно, у Ильи получилось неладно. Вошел во двор, точно в западню: постучишь, а выйдет казак или офицер. Может-быть, в этом районе целый отряд размещен, во дворах — дневальные. Куда побежишь?
Тут-то ему и пришлось… Уж он и стучал, и к окну подходил, и шапку снимал, и пальто расстегивал не узнают, хоть тресни. Мать не узнает! Вся семья всполошилась — отца дома не было, — старшин брат командует: детишек — к окнам, матери — кочергу, сам — за топор. Высунется из-за двери наполовину, лампа в руке: «Ну, чего тебе нужно?» Мать из себя выходит: «И какого тебе чорта нужно, проваливай, пьяная морда!» (У Ильи же голос хриплый после испанки). Что тут делать? Совсем рассвело. Начал рвать дверь коридорчика, сорвал крючок — и к другой двери: «Мама, это — я»…
Стоит ли о встрече говорить: и слезы, и ласки, и страх…
Не прошло и двух часов — полицейский. Спрашивает Илью, называет его настоящую фамилию, офицерский чин. Все удивились. «Какого?» Это — однофамилец, у них нет такого от роду. Мать шмыгнула в погреб за вином. Брат — пройдоха! — дипломатию развел. Предложил полицейскому присесть отдохнуть.
Накачали его до одури — и побрел он прямо домой, спать: куда ему там на службу — выгонят. А Илья сидел в соседней комнате, писал. Недоразумение: если бы узнали о приезде, наверное квартал бы оцепили.
Вечером, воровски озираясь, прошмыгнул в калитку сгорбившийся человек с поднятым воротником пальто в нахлобученной шапке.
Нерешительно вошел в дом, спросил брата Ильи. Тот молчаливо проводил его к Илье в угловую комнату:
— Узнаешь? — и присел к столу.
Тот снял шапку, сконфуженно вскинул глаза на Илью, болезненно улыбнулся:
— Как не узнать?.. Вы какими же судьбами к нам?
— Да ты что робеешь? — весело вскочил Илья. — Садись к столу да снимай пальто. Весной вместе в дружине были, а теперь: «вы». — Илья взял из его рук пальто и шапку я сложил их на корзину в углу. — Хочешь вина? Закусывай. Выпей для смелости. Чем это тебя пришибло? Помнишь, в зимовную за кобчиками ходили ребятишками? Тогда ты на самые верхние ветви залазил, не боялся. Ты птенца достаешь, а над головой старые кобцы кружат, норовят долбануть тебя. Сорвался — и всмятку расшибся. Тогда ближе смерть была, а теперь ведь, ты — громобой, побывавший на германском фронте… Выпьем еще по одной, за смелых, за гордых… От этого пьян не будешь: вино легкое — квасок. А ведь я-то в детстве труслив был: меня, бывало, брат топил; захватит за ногу, как овцу, и тащит вглубь, а я воду хлебаю. Это он меня за то, что я далеко от берега не плавал. Помнишь, братень? Теперь я под штыком умею смеяться, а вы в закромах прячетесь. Я не к тому говорю, чтобы обидеть вас, но вам нужно встряхнуться. К чему дорожить трусливой кожей? По-моему: или добиться своего, быть независимым, гордым — или погибнуть. Да, наконец, безоружных, трусливых все бьют, а смелый сам бьет. Взять нашу станицу. Кто с отрядами ушел — жив. Кто остался — или за бойней в навозе гниет, или в погребах прячется, а такие, как вы, до которых очередь еще не дошла, живете — и заживо гниете. От вас завтрашним трупом несет. Так зачем же ждать своей очереди? Не лучше ли поменяться ролями? А ведь бить куда веселей. Эх, да и весело же, когда чувствуешь себя бойцом! Да еще каким бойцом! За новый мир, в котором не будет нищеты и рабства!
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});