Арктические зеркала: Россия и малые народы Севера - Юрий Слёзкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Мир во всех степенях прехождения к настоящему отонченному и обогащенному надобностями Миру». Низшая стадия была представлена «грубыми, воинствующими… без всяких законов скитающимися Народами, питающимися звериною и рыбною ловлею, одевающимися одними звериными кожами, птичьим перьем»; переходная — кочующими скотоводами; а третья — «земледельческим состоянием», которое простиралось «от первоначального возделывания постепенно до самого совершенства»{213}.
Иными словами, вторая встреча русских и коренных северян была встречей совершенства с грубостью. Русские путешественники XVIII в. остро осознавали это, тем более что их собственное совершенство было недавнего происхождения. Лишь вчера обращенные в веру научного прогресса, они судили северян по высшим стандартам разума и учтивости и находили их остро нуждающимися в том и другом. Мрачная картина, которую они рисовали, одобрялась и подтверждалась их немецкими учителями, которые с презрением относились к заигрыванию своих французских коллег с примитивизмом, и со временем воспринималась казаками и купцами приграничной зоны{214}.
Наиболее разительной чертой жизни аборигенов была грязь. Согласно Крашенинникову, камчадалы «никакой чистоты не соблюдают, лиц и рук не моют, ногтей не обрезают, едят из одной посуды с собаками и никогда ее не моют, пахнут рыбой… волосов на голове не чешут»{215}. В.Ф. Зуев, которого Петер Симон Паллас послал изучать самоедов и угров, не находил слов, чтобы описать их «свинскую жизнь»: «…и все собаки обыкновенно в юртах трескают, а из некоторых и спят тут же и кастят без всякого после очищения, что ради во всех оных юртах такой дух мерзкой, что долго сидеть верно никто не согласится»{216}.[30]
«Невероятная грязь», выражавшаяся в первую очередь в омерзительных запахах и «гнусной» еде, сочеталась с дурными манерами. У русских ученых, воспитанных на моралистической литературе Просвещения (в большинстве своем переведенной — через посредство французского и немецкого — с наставлений Аддисона и Стиля в том, как быть «истинным благовоспитанным джентльменом»){217}, неотесанность туземцев вызывала крайнее возмущение. «Поступки их безмерно грубы, — писал С.П. Крашенинников. — Учтивства в словах и поздравления нет в обычае. Шапок не скидают и не кланяются друг другу»{218}. (Необходимо отметить, что русских поселенцев находали столь же неблаговоспитанными. Крашенинников, в частности, не видел особой разницы между ними и ительменами.{219})
Среди множества нарушений общественных приличий было одно, которое вызывало особое негодование «истинного благовоспитанного джентльмена», — отношение аборигенов к женщинам. Зуев называл его «варварским» и сравнивал положение «прелестного пола» с положением рабов и животных. Он нашел разделение труда у туземцев в высшей степени несправедливым и интерпретировал правила избегания как грубость: «Пусчай сего оспорить нельзя по их дикости, но в таких обстоятельствах хотя бы он ей говорил поласковее»{220}.
Возмущение путешественников смягчалось крайней смехотворностью наблюдаемых ими явлений. Если все науки могли быть ранжированы по степени их пользы — от «нуждных» до «тщетных»{221}, — то в равной степени это касалось обычаев и религий. Важнейшей функцией бесчисленных и влиятельных сатирических журналов XVIII в. было показать, как смешны и нелепы предрассудки (т.е. поступки, «не упорядоченные мудростью и не дисциплинированные разумом»){222}. В соответствии с этим многие из обычаев и традиций северян были найдены глупыми (несмышлеными, дурацкими) или забавными. Согласно Зуеву, «хотя они и по примеру предков своих поступают, однако не искореняется глупость прежних установлений, но умножается дурачество»{223}. Чем дальше от «истинного благовоспитанного джентльмена», тем больше дурачество: Зуев оценивал умственные способности угров выше, чем способности самоедов, поскольку угры живут ближе к русским{224}.
Еще более пространным был перечень обычаев и традиций, которых у коренных северян не было вовсе. Если история представлялась как триумфальное шествие разума, основанное на развитии искусств и наук, то разумным казалось применять к новым народам мерку «полного совершенства» XVIII в. Результатом стало описание через отрицание, использованное Гоббсом для изображения естественного состояния, или через перечисление характерных черт и общественных институтов, которых недоставало тем или иным народам{225}. Так, они «о божестве и о должности человека к Создателю и ближнему понятия никакова не имеют; добродетелей ни в чем не полагают; а о будущей жизни совсем не верят; …также и духовных обрядов [у них]… нет»{226}. Кроме того, они «никакой чистоты не наблюдают», «правила в бракосочетании никакого не наблюдают» и в общем «чужды всяких добрых обычаев»{227}. Даже их законы, согласно Зуеву, настолько глупы и немногочисленны, что «просто сказать, что у них закону нету»{228}.
Отсутствие цивилизации было известно как дикость, и на протяжении XVIII в. термин «дикий» стал описательным синонимом «чужака». Более того, если отсутствие европейских черт делало чужака дикарем, то сходство с чужаком делало европейца менее европейским. В 1793 г. чиновнику в Березове был задан вопрос о среднем возрасте деторождения у туземных женщин. «Женщины, — ответил он, — начинают деторождение и от них плодородие и оное оканчивают так же, как российские и протчие женщины». Эта фраза — единственная из длинной анкеты с многочисленными подробными описаниями — была вычеркнута цензором{229}.
Унылая картина грязи и дикости сохранялась на протяжении большей части XVIII в. — несмотря на популярность в России французской примитивистской литературы. Если во Франции мудрый Гурон был полезен как беспристрастный критик государства, то в России — в атмосфере всеобщего энтузиазма вокруг достижений науки и бюрократии — он был по большей части неуместен. Русские путешественники прекрасно знали, что отсутствие цивилизации и просвещения (невежество) может расцениваться как отсутствие гордости и страстей (невинность){230}, но прежде всего их поражало невежество. Вплоть до последней четверти столетия в русской литературе так и не появилось благородного Тунгуса или проницательного Бурята, и первое «Рассуждение» Руссо было встречено суровыми упреками со всех сторон{231}.
Глупость, дурачество и прочие формы незрелости можно было преодолеть путем образования. Теоретически обращение в христианство оставалось важной целью, но как логика доводов Татищева, так и результаты крестового похода Филофея с очевидностью говорили о том, что христианизация была лишь началом долгого пути. Чтобы стать истинно просвещенным, необходимо было восполнить пробелы (недостаток разума, законов, манер, одежды и т.д.) и таким образом перейти от детства к зрелости, т.е. повзрослеть. Для охотников и собирателей Арктики, «дичайших» и наиболее инфантильных обитателей Российской империи, повзрослеть означало воспринять «лучший образ строения их домов, выгоднейшую жизнь, удобнейшие орудия к ловле зверей и рыб» и «легчайшие способы доставать себе все потребности», которые принесли им русские{232}. Иными словами, просвещение, как и крещение столетием ранее, означало русификацию. И снова двери теоретически были открыты для всех: туземец, воспринявший русские способы удовлетворения своих потребностей, мог стать русским. Как писал Иван Болтин, многие из неустрашимых жителей сибирских окраин были туземцами, которые «обрусели, приняли их [русских] закон, сообразилися их нравам и обычаям, породнилися с ними»{233}. Некоторые авторы полагали, что такое превращение не подразумевает ничего, кроме обучения рационально мыслящих индивидов{234}, другие ожидали длительной борьбы с последствиями сурового климата{235}, но все соглашались, что окончательный успех обеспечен. Таким было единодушное мнение европейских наставников России и главное условие успеха самой России в деле приближения к полному совершенству.
Государство и ясачные люди
Какое бы положение ни занимал «дикарь» в цепи бытия, главным было его место в структуре государства. По словам Крашенинникова, вновь приобретенное научное знание «наипаче нужно великим людям, которые по высочайшей власти имеют попечение о благополучном правлении государства и о приращении государственной пользы»{236}. Государственное благо — польза, в отличие от выгоды, было важнейшей причиной существования чужаков, истинной целью просвещения и, задним числом, основным оправданием русского продвижения на восток. «Полезность» Сибири, согласно Миллеру, состояла в том, «чтоб тамошние места более Российскими жителями наполнить, дабы завоеванных народов удержать в послушании, и впредь бы оных от часу более присовокуплять к Российской державе»{237}. Поскольку Российская держава стала европейской империей, а Сибирь — российской колонией, существование покорных завоеванных народов рассматривалось как важный источник международного престижа{238}. У России были свои собственные законные дикари, поскольку «ощутительно… сходство образа жизни, нравов и свойств грубых наших Народов со многими дикими других частей Света»{239}. И если величие измеряется количеством и разнообразием завоеванных народов, то в мире не было другого «Государства и Владения», которое могло бы сравниться с Россией{240}. Греция и Рим, Старый Свет и Новый «могут хвалиться ироями своими сколько хотят», но неизвестно, «удалось ли бы им покорить чрез осмьдесят лет… осмую часть земли». И не просто одну восьмую, но «неудобнейшую и опаснейшую между всеми частями, где голод и стужа вечное свое имеют жилище»{241}. Парадоксальным образом Россия могла стать и богатейшей — если ее сокровища, местоположение и коренных обитателей сделать «полезными»{242}.