Сочинение - Владимир Якименко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Два-а!
Письменный стол встал на место кровати, ударившись краем о стену так, что едва не сорвалась с гвоздя фотография Валентины Ильиничны, неловко обшитая по углам рамки чёрным крепом.
— Три! Четыре!
Платяной шкаф, переносить который было особенно тяжело — распахивались то и дело дверцы, норовя ударить по голове, — и раздвижной диван под мелодичный перезвон посуды в серванте разъехались по разным углам.
Оставалось ещё трюмо, отливавшее голубоватым светом, и телевизор «Рубин» с тумбочкой, но их двигать не стали. Не хватило сил.
Присели к столу, тяжко, со всхлипами дыша. Теперь и у Серёжи свитер понизу был весь в мелких острых щепочках, крепко засевших в шерстяную нить, и в пуху, налетевшем, видно, из бабкиных подушек. Зубик удовлетворённо оглядел комнату. Потом повернулся к Серёже и, наклоняя голову то вправо, то влево, стал рассматривать его. Лицо Зубика прояснилось, подобрело, заблестели озорно большие зеленоватые глаза. Серёжа узнал в нём прежнего Зубика.
— Скажи, ведь лучше смотрится комната, — проговорил Зубик. — Скажи… как будто на новое место перебрались. И мебель новая. Каждый раз так, когда закончу перестановку… Кажется, что начнётся другая жизнь. Знаешь, отец раньше очень ругал меня. Теперь ничего, привык. Даже стало нравиться.
И принялся рассказывать, как прежде они с отцом ненавидели эту квартиру, хотели переезжать в другой район, чтобы не вспоминать, не думать… Лишь только выпадал свободный час, убегали отсюда. Походы себе придумывали: доезжали до Внукова на автобусе, дальше шли лесом, иногда по пятнадцать километров отмахивали на одном дыхании.
Об этом Зубик говорил Серёже уже не первый раз. И о бельевых корзинах грибов, которые набирали они с отцом во внуковских лесах, и о встречах нос к носу то с лосем, то с лисой…
Серёже очень хотелось скорее сказать Зубику о своём. Но он слушал терпеливо, не перебивая. Манерное, по стародавней привычке, засевшей прочно на всю жизнь. Ведь раньше Зубик был для них непререкаемым авторитетом. Дружбой с ним гордились и дорожили, каждое слово его ловили на лету. Разве мог кто-нибудь из дворовых ребят состязаться с Зубиком — неистощимым на разные проделки фантазёром, всеобщим любимцем, душой их компании?! Рядом с его затеями меркли мгновенно игры в укротителей лошадей, штаб в груде ящиков на задворках обувного магазина, погони и засады, которые устраивали в сквере и на площадке детского сада, обнесённой сетчатой оградой.
Зубик придумывал всегда что-нибудь новое, ни на что не похожее, почти фантастическое. Скажем, вечером с полной серьёзностью вдруг предлагал идти на Ленинские горы выслеживать шпионов. Была там справа от метро на горе какая-то заброшенная стройка. Кинотеатр строили, кафе или клуб, что — неизвестно, но всё приостановлено, ни людей, ни машин, между бетонными плитами, кучами битого кирпича проросла трава, стены отсырели, с перекрытий капала вода. И вот рыскали по извилистым гулким переходам, где пахло погребом и плесенью, убийствами и тайной, обрушивались с шумом в глубокие, едва прикрытые подгнившими досками ямы, траншеи и уже в полной темноте выбирались наверх — усталые, исцарапанные, перепачканные извёсткой, случалось, с порванными штанами, но всегда с чувством своей безмерной бесшабашной смелости и удали, как сыщики, исполнившие долг.
Походы на Ленинские горы остались в памяти навсегда. И вот почему. Однажды, пробираясь по узкому переходу, услышал позади какой-то подозрительный шорох, обернулся и в амбразуре окна в розоватом свете заката увидел человека, лицо которого поразило и испугало. Узкий лоб, небритые щёки, горящие какой-то безумной решимостью глаза… Невольная дрожь пробегала по телу каждый раз, когда вспоминал его стылый, пронзительный взгляд. И чувство растерянности, сковывающий волю леденящий страх перед тупой и жестокой силой, казалось, заключённой в незнакомце, силой, которая, не задумываясь, сомнёт, растопчет, истребит, действуя чётко и слаженно, как автомат.
Свернул за угол, побежал, спотыкаясь, к выходу на дорогу. И всё чудилось — гонится следом, стучит по плитам башмаками, и мелькает в каждом окне, отливая синевой, как лезвие, вытянутое, неподвижное лицо.
Но стоило только выбраться на свет, увидеть ребят — и сразу успокоился, решил, что померещилось в полутьме. Глупейшее положение. Ребята обступили — обычные в таких случаях смешки, ехидные вопросы: «Не напустил ли в штаны от страха?» А со стройки тем временем вышел долговязый нескладный человек в длинном и широком, висящем, как балахон, пальто и, сунув руки в карманы, двинулся к ним неторопливо.
Вот уж когда убедились воочию, что Зубик не ошибся: на стройке и вправду обитают «бандиты». Испуганные и притихшие, помчались по узкой тропинке вниз, то и дело цепляясь одеждой за колючий кустарник. Но до метро было далеко, сгущались сумерки, а незнакомец и не думал отставать, следовал за ними неотступно, покачивая головой в такт метровым шагам.
Тут как раз и случилось то, что сразу вознесло Зубика над всеми на недосягаемую высоту. Зубик вдруг, остановившись, обернулся и с невозмутимым видом, скрестив на груди руки (в то время он с увлечением изучал историю войны восемьсот двенадцатого года и иногда подражал Наполеону), стал ожидать приближения жуткого незнакомца.
— Эй вы, послушайте! — прокричал незнакомцу Зубик таким решительным и вызывающим тоном, что, устыдившись, он, Макс и Лёка подошли и встали у Зубика за спиной, для внушительности, как и Зубик, скрестив на груди руки. — Что вам надо от нас, любезный?
При этих словах Зубик выставил вперёд правую ногу и даже притопнул легонько каблуком, видно, вообразив себя полководцем, с обнажённой шпагой встречающим врага. Незнакомец замер, всплеснул руками и неожиданно громко захохотал. Смех его, хрипловатый, нутряной, походил на лай простуженной собаки. Так он и исчез, сгинул на боковой дорожке, с шумом продираясь сквозь кусты боярышника, — высокий, нелепый, хохочущий. Они были спасены.
О подвиге Зубика во дворе стали ходить легенды. Рассказывали, будто бы незнакомец гнался за ними с пистолетом, настоящим пистолетом Макарова, сунув руку с оружием в левый рукав пальто, как в муфту. И Зубик будто бы, спрятавшись за деревом, ловко свалил его приёмом каратэ. Чистейший вздор. Но Зубика эти слухи нисколько не смущали. Возможно, в глубине души ему даже льстили нежданная слава и популярность. Хотя виду он не подавал. Зубик не был хвастуном.
Счастливое время! Дня не могли прожить друг без друга. Зимним вечером в полутёмном подъезде клялись в вечной дружбе и в знак верности кололи указательный палец иголкой от значка, расписывались кровью на тетрадном листе. Когда же это было — года два, или три, или четыре назад? А может быть, и вовсе не было такого? Нет, было, было!
— Костя, ведь мы же с детства друзья с тобой! Помоги! Поддержи, старина. На тебя одна надежда, — заговорил внезапно Серёжа, сам поражаясь своей отчаянной, странной речи. — Вдвоём нам будет легче справиться, а там, смотришь, и Макс… Вспомни, как мы раньше, вместе… А теперь… Демьян выступает не по делу. Хочет, чтобы я ему написал сочинение. К завтрашнему дню. Понимаешь?
Лицо Зубика стало неподвижным. Глаза сделались ясны, жёстки. Где-то в глубине их притаилась та непонятная властная сила, которая завораживала, подчиняла себе беспрекословно в прежние годы.
Когда Серёжа замолчал, подобие усмешки скользнуло по плотно сжатым губам Зубика. Плечи его передёрнулись.
— Боишься? — тихо, но очень внятно сказал Зубик. — Не хочешь на Лёкино место?
— Что? — переспросил Серёжа, всем затёкшим от напряжённого ожидания телом подавшись вперёд. И понял вдруг, отшатнулся расслабленно, будто от удара. Голова осела в плечи. И одно неотвязное застучало в висках: «Знал же, что не надо идти, не надо идти… Знал, тупица!»
И ещё почувствовал Серёжа, как неприятен ему, оказывается, Зубик. Как раздражает он его постоянно. Своей педантичной опрятностью в школе: форменный пиджак без единого пятнышка, на брюках стрелки, туфли блестят зеркально, — и своим всезнайством. Обязательно надо выставиться на уроке. Не может без этого. Даже завуч Нина Петровна — уж на что решительная женщина! — даже она замолкала в растерянности, когда Зубик начинал развивать свои завиральные идеи о комплексе наполеонизма у героев Достоевского.
И ещё этой дурацкой записной книжицей, в которой у Зубика, помимо длинных выписок из «Божественной комедии» и из «Фауста», цитат из Гегеля и Канта, целых страниц, заполненных описанием различных животных из десятитомного собрания Брема, были карикатуры на ребят и учителей, на всех подряд, а внизу подписаны глупейшие прозвища. Учителя биологии, например, худого очкарика с зеленоватым узким лицом, он изобразил в форме горохового стручка. С тех пор и прилипло к бедняге — Стручок. Ну, у того-то хоть было некоторое сходство. А его, Серёжу, старого приятеля… Его за что? И ведь надо додуматься — нарисовал, подлец, с тонюсенькими, безвольно болтающимися руками, тонюсенькими ногами, нитяной шейкой и крохотной головой. А внизу подписал: «Лапша». Почему вдруг Лапша? Отчего Лапша? Нелепость какая! Они чуть было не подрались тогда из-за этого. И вот теперь опять — и стыдно и такая злость.