Поэты и цари - Валерия Новодворская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот, допустим, плотник. Или, например, инженер, банкир, циркач-фокусник. Все они существуют сами по себе и, как могут, зарабатывают на жизнь. И они есть не потому, что есть другие плотники, банкиры или спекулянты импортными фруктами, а просто так. Потому что в настоящий момент здесь нужно сделать сруб, выдать кредит или подвезти свежей черешни.
В генерале же потребность отсутствует. Он сам по себе – не нужен. Он нужен только потому, что где-то в другом месте есть другой генерал. А раз там есть другой генерал, то и нам нужен свой. Иначе если тот, другой, узнает, что у нас нет своего генерала, то он обязательно на нас нападет и покорит. А мы не хотим, чтобы нас покорял тот, другой, мы хотим, чтобы мы покорялись нашенскому, родному. Чем родной лучше – неизвестно, но задаваться этим вопросом нельзя, непатриотично.
Таким образом, генералы нужны, поскольку существуют другие генералы. Следовательно, вывод один: чтобы они больше над нами не измывались, надо их всех собрать и отвезти на необитаемый остров. Только предварительно необходимо проверить, чтобы на нем не оказалось мужика. А то он их обратно привезет.
ЖАРКОЕ ИЗ ИДЕАЛИСТА
Некрасов был из дворян мелкопоместных, так что вряд ли родовое имение на Волге, в селе Грешневе, было больше хутора. С отцом Николаю Алексеевичу совсем не повезло. Типичный бурбон, «армеут», без лоска, без гвардейской аристократической выучки, домашний тиран и Нерон для своих несчастных крепостных (чем беднее барин, тем больше издевается). Мать Николая Алексеевича была образованной женщиной, и, конечно, муж-мужлан ее угнетал. Коля вырос нервным, диковатым мечтателем и готовым правозащитником, в чем даже впоследствии и переусердствовал. Как всякий бурбон, отец хотел пустить сына по военной части. А сын хотел в университет. Учился он попросту, без затей, не то что Щедрин. Всего-навсего Ярославская гимназия. И этого оказалось недостаточно, чтобы в 1838 году поступить в университет в Петербурге, куда тайно от отца, 17 лет от роду, он сбежал. Отец ничем ему не помогал, и Некрасов два года числился вольнослушателем на филфаке. Частенько он, нищенствуя, собирал остатки хлеба с трактирных столов. Он жил не так, как живут аристократы. Он жил хуже любого разночинца. Рожденный поэтом, он по большей части был «пропагатором» (так тогда называли пропагандистов) вольных идей. С 1847 по 1866-й издавал и редактировал достаточно левый «Современник». К сожалению, поэтический дар в себе он глушил социологией. По собственному рецепту: «Поэтом можешь ты не быть, но гражданином быть обязан». Если Волга, то обязательно по ней бредут изможденные бурлаки. Если любовь, то бедная и голодная, на чердаке, и возлюбленная идет на панель, чтобы принести «гробик ребенку и ужин отцу». Народ он идеализирует безбожно, как любой карась-идеалист, для которого всякий шум – это предвестник торжества вольных идей; а ведь шум – это опасность, это ведут бредень, чтобы изловить его ж и изжарить в сметане. «Маленькая рыбка, жареный карась, где твоя улыбка, что была вчерась?»
Вместе с народом Некрасов невольно идеализирует и крепостничество. «Мороз, Красный нос» написан в духе лубка, несмотря на смерть Дарьи в финале. Про «Коробейников» я уж и не говорю. Прямо-таки фольклор для туристов и славянофилов. Боюсь, что Щедрин действительно списал карася-идеалиста со своего соредактора. И Некрасова, и крестьян волновало то же, что и эту рыбку: «Если бы все рыбы согласились и если бы они все работали» (и щуки в том числе). Это и впрямь называется социализмом – и тогда, и теперь. Крестьяне хотят не воли, а земли и Царства Божьего на земле. О воле демократ Некрасов отзывается как-то странно: она, мол, «ударила одним концом – по барину, другим – по мужику». Вот откуда выросли ноги каракозовского кружка (1866 г.), глупых прокламаций о топоре, которые приписали Чернышевскому, вот где корни народничества и «Народной воли».
Уж не знаю, пошел ли бы стрелять в царя Алеша Карамазов, но Гриша Добросклонов – явно будущий Иван Каляев. «Современник», «Отечественные записки», отцовское наследство – с середины 40-х годов Николай Алексеевич явно не был беден. В 1862 году он даже купил имение Карабиха подле Ярославля, куда ездил охотиться (то есть вполне помещичий досуг) и общаться с «друзьями из народа». Вместо того чтобы оплакивать тогда же арестованного Чернышевского. Его народ, кстати, кроме чужой земли, требует еще «хлебушка по полупуду в день, а утречком по жбанчику холодного кваску, а вечером по чайничку горячего чайку». Когда Некрасов случайно забывал о гражданском долге, он писал вполне приличные стихи. О любви: «Безумно ты решила выбор свой! Но не как раб, упал я на колени, а ты идешь по лестнице крутой и гордо жжешь пройденные ступени. Безумный шаг… быть может, роковой…» О смерти: «Нет глубже, нет слаще покоя, какой посылает нам лес, бездвижно, бестрепетно стоя под холодом зимних небес. Нигде так глубоко и вольно не дышит усталая грудь, и ежели жить нам довольно, то слаще нигде не уснуть!» Но так случалось не часто. Гражданский долг превалировал настолько, что его возлюбленная Панаева так и осталась его гражданской женой. Жизнь диссидентов типа Некрасова обычно скудна романами и развлечениями. Ведь гласит народная мудрость, столь любезная Николаю Алексеевичу, что поп и судья – самые скучные гости, потому что любят проповеди. Все творчество Некрасова носит неприятный оттенок проповеди с амвона: «Птицы, покайтесь в своих грехах публично!» Поэтому Запад просто прошел мимо и даже не стал переводить. В последний раз авторы этого типа появлялись там в XVII–XVIII веках: Агриппа д’Обинье, Руссо, Сен-Симон, Томас Мор (правда, Мор и д’Обинье – это XVI в.), аббат Прево, Томас Пэйн. А Россия усвоила все и по крошкам подобрала. То, что попроще, то, что легче всего было унести. Это-то, главное, сладкую вольность гражданства, отбросили: «От ликующих, праздно страдающих, обагряющих руки в крови, уведи меня в стан погибающих за великое дело любви…» Зато на век вперед потомки затвердили, что правы те, что в лаптях; что в парадных подъездах живут негодяи; что железные дороги построены не инженерами, не министрами, не предпринимателями, а рабочими. Вот вам идейное обоснование для процессов над инженерами! Некрасов сгорел быстро, идеалисты долго не живут. Его хотели даже арестовать за долги, но застали на смертном одре. Поэт, заставивший себя стать проповедником, умер в 1877 году. Всего 56 лет ему отмерил Рок. Его, конечно, хотели изжарить в сметане, но в эпоху Великих реформ это было совсем не принято. Зато он предложил выход, сразу взятый на вооружение интеллигенцией: народ всегда прав. Пройдет совсем немного времени, и красные повара попытаются лечить проблемы ершей и карасей, готовя из щук рыбу-фиш.
ГУРУ ИЗ ЯСНОЙ ПОЛЯНЫ
Самый громадный притвор Храма нашей литературы именно ему принадлежит. И если спросить у любого профана с большой дороги: «Ну-ка, навскидку! Назовите русского поэта и русского писателя!», то в 95 процентах случаев это они и будут архитектор, зодчий Храма – Александр Сергеевич Пушкин и обитатель самого большого притвора – Лев Николаевич Толстой.
В его притворе тесно от школьных экскурсий, делегаций, режиссеров и иностранных туристов. Слава его настолько непомерна, что даже неприлична. Вот только школьники как-то уж очень часто переминаются с ноги на ногу, откашливаются и искоса поглядывают на дверь. В этот притвор редко попадают самостоятельно. Сюда приводят в обязательном порядке, организованно, под конвоем плохих учеников и еще худших учительниц. Приводят в таком нежном возрасте, когда ходить сюда еще рано. Когда-то один филолог с рогами и хвостом обозвал Льва Толстого «зеркалом русской революции», «глыбой» и «матерым человечищем». И с его нелегкой руки школяров уже 85 лет забрасывают этими глыбами, хороня под ними всякое желание когда-нибудь прийти в Храм самостоятельно. У школьников самые тягостные отношения с самым объемным автором школьной программы, чьими глыбами, плитами и кирпичами для них складывают общежитие добродетели и саркофаг книжной мудрости. И кажется детям, что «матерый человечище» бросается им на горло с Великой Российской стены, выложенной из духовности, самобытности и нестяжательства аккурат на границе с безыдейным и корыстным Западом.
В этом литературном толстовском притворе меньше всего самого Толстого. Там очень много свечей, ладана, кадил, проповедей, пропаганды и очень мало Искусства. Как же так вышло? Кто сделал из писателя, путешественника, жуира, офицера и нонконформиста, эпикурейца, студента и мыслителя благостную и тошнотворную фигуру, босиком, в посконной рубахе, с дремучей бородой, что-то среднее между Микулой Селяниновичем и дедом Мазаем? Кто превратил диссидента Толстого, отлученного от Церкви, в эту патоку, сладкую помесь из вегетарианства и социализма? Потомки, иностранцы, современники, все понемногу. Молва. Загробная слава. Сплетня.