След облака - Дмитрий Притула
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А так, по паспорту — Павел Васильевич Снегирев. Тридцать шесть лет. Женат. Двое детей. Жена Аня в больнице. Но скоро выйдет. И тогда Пашке будет посвободнее. Не то чтобы уж совсем свободно, но, однако ж, с работы можно будет не гнать галопом. Аня дома — дети накормлены. Дыши спокойно и полной варежкой.
Серега сразу после ужина умотался. Гоняет на пустыре мяч. Пусть гоняет, пока светло. Через десять дней школа. Во дворе играла четырехлетняя Марина, и Пашка присматривал за ней. Здоровенькая растет да шустрая — пусть бегает, не надо ей мешать, только бы не выбегала на дорогу.
Пашка сидел во дворе между складом дров и сараями, широкой спиной привалясь к старому тополю, вытянув длинные ноги. Воздух был чист, и дышалось легко, стояла тишина, лишь изредка неслись всхлипы электричек, а в доме напротив грустно пиликал кто-то на баяне, и солнце только-только начинало садиться.
Так отчего же каждый вечер не сидеть во дворе? Разговаривать неохота — молчи, а если захочешь словом перекинуться, так слушатели всегда найдутся. Сиди себе — ноги в траве, дерево за спиной, воздух грудь распирает, и есть время о себе подумать, и об Ане, и о детях. А будет по телевизору картина хорошая — что ж, мы всегда готовы — айда дальше штаны просиживать.
И сразу из подъезда вышла парочка. Лизонька Столетова и ее долговязый парень. И плывут глаза у них, плывут, и держатся они за руки, и плечами приклеились друг к другу.
С рожденья Пашка ее помнит. До этой весны — шмакодявка и шмакодявка. А вот — сама коротенькая, а ноги вымахали, а глаза подведены. Верно, весной, танцуя в Доме культуры танго, случайно повернувшись, прижались они друг к другу, да так и не могут расклеиться. А в руках у долговязика магнитофон, и он курлычет не по-русски какую-то грустную песню.
Не так ли и Пашка ходил с Анютой двадцать лет назад? Ну, двадцать — это хватил, а вот восемнадцать — это точно. Как раз за полгода до армии.
Познакомились в старом матросском клубе. Пашка — свой человек на танцах. Бывал каждую субботу и воскресенье. Иногда и среду прихватывал. Да и как не пойдешь, если всегда дружков встретишь, и пошумишь, и повеселишься. А также Пашка знал, что он нравится кое-кому из прекрасной половины человечества.
И еще бы — такой парень! Только восемнадцать, года не бреется, а уже на машине работает. Сто восемьдесят сантиметров роста, плечи широченные. А волосы густые — это тебе не чубчики-челочки на лоб, а проведешь пятерней — это же искры летят.
Дело было что-то такое в начале марта. Весельчак затейник, прикрыв глаза, прокурлыкал в микрофон:
— Дамское танго! Дамы приглашают кавалеров!
И Пашка приготовился — небрежно так ногу отставил и спиной на стену налег, и на лицо такое напустил: ох, дескать, и скучно же, братцы, ну не будет отдыха, заставят все же двигать на полный ход, не дадут работать вхолостую. Знал, что его пригласят.
И его пригласили. Сразу понял — пропал танец. Так — какой-то подросточек. Завивки даже нет, косица с лентой. И росточка маленького — Пашке до плеча не достает. Но отказывать не положено — Пашка наверстает свое.
Он уверенно взял ее за плечи, притянул к себе и повел, и повел.
— Часто на танцах бываешь? — спросил. Надо же что-то спрашивать.
— Да вот была несколько раз. А вы часто?
— Часто, — ответил Пашка. Лица ее он не видел. Только макушку. Сам поверх ее головы шарил в поисках стоящих знакомых. — Второй году хожу. Что же меня не приглашала? — усмехнулся он. — Разве не замечала?
— Замечала, — она все не могла поднять голову. — Вас и так всегда приглашают.
— Тебе шестнадцать-то есть?
— Уже семнадцать.
— У-у, большая. Как звать?
— Аня я.
— Ну, а я Павел.
Тесно уже стало, и Пашка покрепче прижал к себе Аню.
— Ты в школе-то учишься?
— Нет, кончила школу.
— Семь?
— Семь.
— И я семь. А хватит. Где работаешь?
— На швейной. Швея.
— Здорово. А я на ЗИСе.
— Вы молодец, — и она улыбнулась.
И какая это была улыбка, черт побери совсем. Все стеснялась его, так и голова опущена — Пашка и не видел ее лица, — а подняла голову и улыбнулась — зубы-то у нее какие белые, а глаза темные да большие, и так они смотрят, что понятно — очень ей нравится такой вот парень, как, например, Пашка.
А через неделю снова пришел на танцы. Опоздал, подзадержался на работе. Посреди зала вдруг увидел Аню и ухнул. Тю-тю, вот тебе и подросточек. Туфли на высоком каблуке, и голова вскинута, косица обрезана, и волосы собраны в пучок, и новое платье на ней, с бантом на груди. И рядом уж вертятся два каких-то хмыря. И этого Пашка никак не мог снести.
Аня стояла у стены в окружении подруг. И Пашка слегка их протаранил, и через плечо одного из хмырей протянул руку к Ане, и вытащил ее из этого малинника. И весь вечер они танцевали, уже не отклеиваясь друг от друга.
А потом уже вместе ходили на танцы и в кино на все новые картины, и не так ли, как вот эта пара — Лизка Столетова и ее долговязик, — гуляли они по парку, и в подъездах стояли до часу ночи, и разбегались в стороны, когда видели кого-нибудь из знакомых? Так. Точно. Пора была такая. Природа это, брат. Первая весна, что называется.
А в конце октября гуляли по лесу. Зашли далеко, под самые Пяльцы. Шли по узкой тропе. Впереди Аня, Пашка за ней. Молчали. Знали — скоро расставаться. Через неделю Пашка уходил в армию. Желтели листья. На сосны навалилось грозовое небо.
Вдруг полил дождь. Бежали под большую ель. Задыхались от бега. Мокрые волосы Ани прилипли ко лбу. Платье облепило грудь и бедра. Пашка понял — это сейчас. Аня оборвала смех. Но не сразу. Несколько раз вырвалось — но это уже не смех, а вроде бы всхлипы.
Притянул Аню к себе. Как тихо. Только хлещет дождь. Как тихо. Это будет сейчас. Никто не помешает. Точно.
Задыхался. Пробовал задержать дыхание — не получилось. Руки дрожали. Лицо Ани запрокинулось. Глаза были закрыты, зубы сжаты.
— Не надо, Паша, — успела попросить.
А служил в армии — письма каждый день писал: с солдатским горячим приветом, Анна, как ты живешь и хорошо ли работаешь на швейной фабрике своей, а также помнишь ли, Анна, своего Павла. Так жди его и работай хорошо, как и Павел защищает твой мирный труд. И стихи также писал: теперь и жизнь солдатская, и вот теперь я здесь, и, как всегда, в кармашике и твой портретик есть — с чувством большим стихи. А в конце письма свой знак — сокол, пронзенный стрелой, и гордые эти слова: «Свободен, как сокол, а сокола всегда ждет смерть».
Но потом, когда сокол прилетел домой, оказалось, что он не так уж навсегда стрелой пронзен. Да, понимаем, первая весна, и ждала, и все такое, но двадцать три года — это тоже штука. И они, знаете, отлетят и не воротятся. И жизней у человека не пять и даже не две. Одна жизнь. И так прожить ее охота, чтобы небу было жарко, да чтобы вольным воздухом понадышаться, да чтобы всего было навалом — вот ведь как пожить охота.
Пашка ездил в Губино, работал экскаваторщиком в строительном управлении.
Понятно, поработать приходилось, но уж и зарплатой не обижали. Тебе только двадцать четыре, а у тебя все есть — и два дорогих костюма, и простое пальто, и пальто зимнее, и мама тобой довольна, и жилье сносное — вот эти две комнаты на Березовой, — так что же еще нужно?
И Пашка уже мог не зайти за Аней, если собирался в кино, мог пойти на танцы и без нее, и пошуметь маленько с друзьями, чтобы веселее дышалось, да чтобы застоя не было, да чтобы кровь быстрее бежала в жилах.
Время шло, и понял Пашка, что не одна Аня есть на белом свете, и промелькнула Тоня Моторина из бригады маляров, и Вера Звягина из Пяльцев — училась в вечернем техникуме связи, и другие кое-кто.
Встречались с Аней все реже и реже, раз в месяц, и в полгода раз, а дальше и совсем расстались.
А потом Пашку везли на машине. Проехали Дом культуры, и арку, и пивной ларек. Ничего не понимал. Как бревном по голове огрели. В кузове машины лежит мама. А внизу толпятся за машиной знакомые, надрываются музыканты. И кто-то потом слегка толкнул Пашку в спину — прощайся. А слякотно было. И вдруг липкий снег повалил. Пашка ткнулся в лицо матери, и его обожгло холодом. Гроб опустили, и кто-то дал Пашке ком земли, и он его бросил, и забарабанили другие, и маму зарыли. Пошатываясь, шел к машине, висела на руке незнакомая старуха в черной шали, ну-ну, Пашка, успокойся, уговаривала она, а когда он сел в машину, вдруг содрал с головы шапку, закрыл лицо, и вот тогда-то впервые завыл. Но слез не было — сухое лицо.
А прибрел домой — один. Пустые комнаты. Хоть вешайся. Была мама. Нету. И ни с кем уже не поговоришь. Не помогут. Да и не поймут.
Однажды пришел поздно вечером. Еще держался на ногах. Нельзя жить одному. Пропадешь, парень. Никак одному нельзя. Жизнь бы пожалел. Человек, если один, когда-нибудь пропадает.
Побрел в магазин и успел под закрытие, а потом брел куда-то шатаясь — а куда и зачем, сам не знал — только вытирал кулаком слезы, ну совсем один, черт побери, и жить никак неможно.