Страдания юного Зингера. Рассказы разных десятилетий - Виктор Андреев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да о чем ты, Юля? И давай разговор этот продолжим как-нибудь в следующий раз. Ладно? А сейчас я лучше и в самом деле уйду…
— Что же, все верно. Кофе мы с тобой, Алеша, попили. Даже покурили и поговорили. Конечно, я не на шутку грозилась выставить тебя. Но сейчас я тебя не гоню. А удерживать… удерживать тоже не хочу… Значит, пора нам расставаться. Иди.
И уже в дверях:
— Только пусть это останется между нами, хорошо? Нет, не ночное… другое, то, что я тебе сейчас скажу… Если бы ты не пришел ко мне ночью… да, говорю тебе как на духу… я бы повесилась. Но теперь ты за меня не бойся. Сегодня я уже не сделаю этой глупости. Иди.
На улице хозяйничало солнце. Асфальт блестел — словно сапоги у военного. Какой-то голубь, не обращая на прохожих ни малейшего внимания, пил из лужи на тротуаре; он потешно запрокидывал голову и словно прислушивался, как пробулькивает внутри вода. Коротколапый щеник с визгом гонялся неизвестно за чем, останавливался, недоуменно мотал лобастой башкой. Садился, ожесточенно чесал задней лапой за ухом. Малыш лет четырех, сидя на корточках, зачарованно смотрел, как сквозь люк — с шумом-ревом, в мутной пене, в водоворотах — рушится уличный ручей. Молодая женщина — видимо, его мать — стояла поодаль, поглядывала на часы и на сына, но пока еще не торопила его, и малыш мог самозабвенно наслаждаться созерцанием грозного водопада… Все радовались жизни — кто как мог.
«Лучше бы шел вчерашний дождь…» — тогда у Алексея было бы хоть внешнее оправдание тоски, что никак не отпускала его. «В институт не пойду. Юля, наверное, тоже… От родителей, небось, влетит… хорошо еще, что записку им оставил… Не везет мне чего-то. А день, казалось, так хорошо начинался… Могло бы сейчас все по-другому быть? Совсем-совсем по-другому? Человек ведь создан для счастья, как птица для полета… Красивая ложь. Улетела птичка Божия. Фьюить — и нету… Всё — обман… иллюзия… морок… И морока… А как там у Шекспира говорила Джульетта про жаворонков и про соловьев?»
Он вдруг вспомнил увиденную из Юлиного окна птичью стаю — будто прокрутились назад кадры кино. Вновь нарушился птичий строй. «Что там случилось у них, на птичьей высоте? Что за конфликт? И куда же они летели? Куда? Естественно — на юг. Осень ведь как-никак… То есть, простите, какая осень?! Совсем крыша поехала, видно… Весна сейчас. Самая настоящая весна. Слышишь? Так вот: иди купи цветы, хотя бы один цветок, и как можно скорее возвращайся».
Молчание улицы
Мы с женой жили тогда в старой части города, в одном из тех — тяжелых и угрюмых — домов, в которых с конца девятнадцатого века по странной прихоти петербургских архитекторов — или это им навязывали свою волю заказчики? — стали жить люди.
Вы входите в подъезд — и вас встречает мозаика в каменном полу: «Salve». Немного в стороне, налево от латинского приветствия, ступени вниз — в полуподвальные квартиры. Нам надо направо: несколько ступеней вверх.
У большинства комнат в этом доме вместо одного большого окна было почему-то два узких. Такие были и в нашей коммунальной квартире. Окна выходили во второй двор. Я смотрел в эль-грековские лица окон напротив и за каждым из них ощущал смятение, скорбь или тоску. Но мне думалось: страдание не может быть для человека чем-то естественным. И если человек страдает, то виноват в этом только он сам.
Я тогда не страдал — я был молод и недавно женился.
Но: я — никому не нужный, бесполезный человек, «лишний». Я — филолог. Любитель наблюдать и слушать.
Лежа на спине, я зажег спичку: при самом рождении огня появилась маленькая трепетная луна, мгновение — и она вытянулась языком пламени, ушла струйкой дыма. Я лежал и курил. Молочный стакан плафона наливался электрической голубизной, я мог легко, не меняя позы, вот так, как лежу, воспарить, подняться к самому потолку, мог поднести стакан к губам и пить парное молоко электричества, я мог…
…но в это время за стеной у соседей начинался пьяный скандал.
Я спускался на землю — то есть на пол — и выходил в коридор. Нашими ближайшими соседями были двое: мать и сын, жившие в двух крохотных смежных комнатах. В этой семье пили и мать, и сын.
Скандалы начинались из-за пустяков — да впрочем, вы сами хорошо знаете эти пьяные скандалы. Порой ссора вырастала в жалкую драку. Тогда мать врывалась к нам в комнату, сморщенным кулачком размазывала по лицу легкие слезы, истошно орала:
— Он меня бьеть… мать… мать родную посмел ударить… он меня насмерть убьеть…
Я уводил старуху. Ее сын уже спал за столом. Бутылки на столе были пусты. Вскоре затихала и она.
Впрочем, скандалы бывали не каждый день — и на том спасибо. И пила мать не всегда с сыном. Случалось, он не приходил домой по несколько дней. Тогда мы сталкивались в коридоре с неизвестными доселе «друзьями» старухи.
Бывало и так, что мать пила одна. Но ей не очень-то нравилось выпивать без компании, и она входила к нам в комнату, не стучась:
— Эй, малахольные, скинемся?
Я выталкивал старуху из комнаты, а она шипела:
— А, а-антилигенция… они не желають, чистюли они. Да просто жадные, сказали бы честно…
Иногда к нам в гости заходил мой приятель. Ироничный, он прислушивался к шуму за стеной:
— Достоевский уверял, что, когда встречаются двое русских, они говорят о Боге. А Чехов утверждал: когда встречаются двое русских, то разговор у них идет о женщинах. Но, к сожалению, оба классика ошибались. Когда встречаются двое русских, они говорят мало — они ищут третьего… И вот я пришел к вам третьим.
Мы пили дешевое красное вино — терпкое, пахнущее пробкой. Я раздражался и, стараясь избежать в такие дни встречи с соседями, уходил до глубокой ночи из дому.
Когда знаешь, что у тебя есть дом, одному в ночном городе вовсе неплохо.
Вы замечали, что кентавры похожи на женщин? Я подумал об этом, когда в нашей квартире появилась Нина. Большая, гладкая, как желудь, гибкая женщина, опираясь локтями о кухонный стол, задумчиво смотрела в окно. Иногда о чем-либо спрашивала. Голос ее был певуч. Думаю, она прекрасно знала цену себе как женщине. Взгляд ее глаз был медленным, завораживающим. И глаза были красивые — большие, черные, почти бездонные.
У Нины была дочь, уже школьница; жили они как раз под нами — в полуподвальной квартире. В какую-то счастливую для себя минуту Павел повстречался с ней у латинской мозаики.
Флорентиец Джованни Боккаччо верил в преображающую человека силу любви. Он давно жил, он, наверное, прав.
Мать смотрела на увлечение Павла, по-моему, равнодушно.
А он полюбил страстно. По-настоящему. И казалось уже: они, Павел и Нина, жить друг без друга не могут.
Не скажу, что Павел перестал пить совсем. Но скандалы в квартире прекратились. И не единожды доводилось мне видеть, как сосед неуклюже и мило ухаживает за своей подругой. Он был тих и ласков с Нининой дочкой, баловал ее, покупал сласти и куклы. Задумал жениться на Нине и удочерить девочку.
Мать скучала в одиночестве. Попыталась однажды, пьяная, ввязаться в сердечные дела сына, но тот прикрикнул:
— Заткнись! И чтоб я тебя больше не слышал!
Мать обиделась, ушла и вернулась домой через час, пьяная в стельку, но скандалить не осмелилась: ушла в свою комнату — не видно ее, не слышно.
Так продолжалось, наверное, полгода. Квартира стала верить в то, что райская жизнь бывает. Или хотя бы — нормальная человеческая.
Я не пишу историю забавную или скучную, реалистическую или условную. Я пишу историю истинную.
Вечером, после работы, я пришел домой. В квартире было тихо. Но это была не доверчивая беззаботная тишина, а тяжелое напряженное молчание. Молчание, враждебное человеку. Оно придавило всю квартиру и теперь наваливалось на меня. Не наполнялся парным молоком стакан плафона.
Жена рассказала, что случилось.
Движение на Кирочной большое. Трамваи мчатся на полной скорости. Нина побежала через улицу в магазин — и… Умерла она мгновенно, не мучилась…
Павел напился и жестоко избил мать. Потом они плакали вместе.
Нинину дочку в тот же день забрала к себе тетка, ничего не сказав ей о смерти матери.
Я постучал к соседям. Чем мог я утешить их? Что Павлу мои слова?
Было видно, что пил он много. И сейчас на столе стояли две бутылки водки. По комнате сновали какие-то люди. Взгляд Павла пугал: трезвый взгляд пьяного человека. Лицо заострилось. Металлической синевой отливала щетина на щеках. Я подошел к столу, молча налил из бутылки, залпом выпил едва ли не полный стакан.
Что мог я сказать Павлу? Видел ли он меня вообще? Для чего я здесь? Со своими бессильно-младенческими словами я был здесь совершенно лишним.
Вернулся к себе.
— Пойдем в город, — хотел я сказать, но не сказал: жена поняла меня без слов.