Сегодня и завтра, и в день моей смерти - Михаил Черкасский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Папа, ты видел? — подошла ко мне утром. Холодной, умытой ладошкой провела по моему лбу. — Похоже?.. — на себя посмотрела. — Это я сама заказала… — гордо и в нос.
- Сама, представляешь? — Тамара энергично встала в дверях, в переднике, озабоченная.
- Два рубля. Папа, это не дорого?
Спасибо тебе, Лерочка. Твой последний портрет, твой навеки остановившийся в этом горьком прогибе рот.
12 марта было канунным днем. На заводах предполучечно ждали кассиров, на радио штатные, оттеснив на день нештатных, убеждались, во что же превращается "слово золотое, со слезами смешанное". Мой начальник, завхоз Рафаил Ханин, грозный бабник, келейно отпраздновал (по его словам) триста шестьдесят восьмую победу, Гоша тоже справил маленький юбилей: сдал на триста шестьдесят восемь копеек стеклотары. Так что все шло, как предписано свыше, и отобразить этого не смогли бы и сто тысяч горьковских сборников "Один день", пытавшихся заглянуть во все уголки планеты.
Для нас этот день стал Днем благодарения. Онкологам: наконец-то они разрешились. Жалкие выкидыши (гаймарит, аденоиды, пуговицы) уступили место полноправному метастазу. Я не видел, какие лица выносили они в дополнение к свеженьким снимкам из рентгеновской камеры (вновь и вновь шла на убой ты с мамой), но спокойно вышли, просто. И сказали так же просто: "Теперь видно. Повидимому, опухоль носоглотки… в общем, неважно". Так же просто, как месяц назад о насморке иль о чем-то таком, что — "Хотите, я сейчас вырву это?" Ну, так вырвите! Что же вы? Разве не видите, как тает ребенок? Не ест, слабеет, как хватает ртом воздух, говорит так, что… Ну же!.. Ведь вы маги, светила, ведь вы знаете: это наш ребенок, наш, единственный. "Нельзя. Это в основании черепа. Надо обратиться в Нейрохирургический институт. Пушка вряд ли что даст, а у них бетатрон". И все — все уходят к себе, в свою жизнь, а мы… Что ж, нормально, так должно быть, только так, человек не может нести слишком много чужого. Ненормально другое — то, что нам уйти некуда. Никуда. И вообще: что же делать? Самим делать. С тобой делать, спасать как-то.
Мы остались. Как на вокзале, глядя вслед уходящему поезду. Нет, не так: поездов много. Так оставались в оккупацию, глядя вслед уходящим? Нет, не так: оставалась надежда. Так остаются на кладбище, глядя вслед уходящим сочувственникам? Нет, не так: там все кончено, тут спасать надо. Но как?
То была минутная наша растерянность. Вечером позвонили Жирнову, благо он дал свой домашний телефон. "Да, да, узнаю вас. Как ваша девочка? Такого не может быть, симпатобластома не может дать в таком месте. Привозите ко мне. Да, да, положу". Но как везти, если ты уже еле ходишь.
Три месяца не поднималась рука написать в Америку Еве Шикульской; когда-то она, иногородняя девушка из западной Белоруссии, училась в нашем мединституте и снимала угол у моей матери. А теперь надо просить винкристин. Но чем, кроме жалкой благодарности, заплатить за него? Лишь одним — ее доброй памятью. Вот и не поднималась рука написать, просить. Да и они с мужем пока что там, в Штатах, не укоренились. Это позже станут богатыми, но пока… Вот и медлил, тянул. Теперь садимся за письма: я в Америку, Тамара — знакомой по газете, бывшей узнице Равенсбрюккена, что не растеряла из виду старых лагерных друзей. Вот оно, неотправленное это письмо:
"12 марта 68 г. Дорогая Ольга Степановна! Не знаю, где Вы, все там же, в Ручьях, или уже в цивилизованной городской квартире. Я так от всего оторвалась — в редакции не бываю, знакомым не пишу и не звоню. Придется завтра искать Вас. Как Вы догадываетесь, и верно, меня преследуют несчастья, поэтому я и отошла от всего. Часть моих злоключений Вы знаете. Но куда хуже пошло дело, когда беда коснулась дочки". И дальше вкратце рассказала о болезни. "Вам, видавшей тьму несчастий и смертей, может быть, такое не внове. Но Вы мать, и поймете, как это видеть, когда ребенок медленно, в мучениях, обречен умирать. О себе, о муже я уж не говорю. Жаль ее, невинную кроху. Осенью, когда Саша (муж) ездил в Москву, по специалистам-онкологам, ища способов спасти нашу Валерку, там ему сказали, что ей может помочь одно средство, изготовляемое в Америке (США) — винкристин. У нас его не бывает, достают только чудом, через связи. Вот я и подумала — по случаю такой крайней необходимости, жизненно важной — что, если побеспокоить Вас? У Вас есть женщины-подруги в западном мире, у них могут найтись и деньги, чтобы купить нужную порцию, и пути, чтобы передать сюда. Затраты это не слишком большие: знаю, что на один курс лечения надо 160 рублей нашими деньгами (ой, может, вру), но эти деньги, разумеется, мы возместим, или я их Вам лично отдам, если какая-нибудь из Ваших подруг вздумает подарить Вам это лекарство. Да что говорить, в долгу не останусь. Я бы с радостью отдала свою жизнь, не то что деньги, если бы могла помочь ребенку. Ну, а Вас прошу как доброго, чуткого товарища, друга помочь мне в моем горе. Знаю, у Вас своих забот и тревог, дел и бед по горло, и все-таки надеюсь, надеюсь!!! Только бы не упустить время и возможность!
Как Ваша детвора? Как Вы сами — здоровы ли? Пишу письмо ночью, после ужасного дня, проведенного в онкологической больнице. Сердце рвется, голова горит. Ужасно чувство бессилия. Мне ведь только сейчас пришла в голову вдруг эта мысль — обратиться к Вам. А вдруг это — провидение? Вдруг еще не все кончено?
Я сейчас не работаю (на больничном), прохожу лечение. Не знаю, как все это выдержу. Ольга Степановна, если можете, помогите. Я человек благодарный, добро помню. Ответьте мне, пожалуйста, сразу. На всякий случай вкладываю конверты и марки".
Наскочили, как вагоны в железнодорожном крушении, друг на друга дни, смялись, вплюснулись хрустнувшими ребрами. Сколько улиц, сколько дорог было, но теперь тропинка одна — туда, в Нейрохирургический. Место. День. Час. Человек. "Вам кого? — напряженно всматривается привратница. — Доктора Горбатова? Он еще не приходил".
Люди, люди… как там, в Московском онкологическом, так и здесь с одного взмаха видишь тех и этих, что одной рукой рванут дверь, другой — полу пальто, сбросят его на почтительные распялки гардеробщика и — наверх. Им работать, тем… Вот идет он, бедный, с чемоданчиком, в шляпе, бровастый, как наш вождь Брежнев, и уж годы у него тоже для больного вполне подходящие — двадцать два, двадцать пять. Лоб выпятило — налицо анамнез. Он здоров, хоть на Невский, хоть в бар, хоть в постель к милой. Но идет, чтоб не выйти.
Вчера Лина привезла выписку из гистологии. Там стояло черным по белому, раскаленным по красному: симпатогониома. Вот как? Сперва доброкачественная симпатобластома. И вдруг, минуя нейробластому, в самое худшее. "Почему?" — спрашиваю. "Видите ли, м-м… раз она так себя повела, значит…" Жалко, конечно, "такая прелестная девочка", да что ж делать, если перст божий указал на нее. Отдай и не греши. Я могу, могу вам отдать дочь, но ЕЕ, Лерочку — не могу. Слышите — не могу!! Она мне не дочь, она — Лерочка. Та трехлетняя бронзовая, которой, рассердившись, однажды пообещал: "Я тебя сейчас так вздую, что от тебя перья полетят!" Помолчала, насупилась и сказала обиженно: "А у меня и перов-то нету". Вот это я уже отдал — времени, возрасту, прошлому, так надо, так у всех, но вот эту, эту, бледную, замученную, неведующую, уж эту-то нам оставьте!
— Доктора Горбатова кто ждет?
Прозевал. И не мудрено: я пытался узнать его по московским своим впечатлениям, но на нем пальтецо, повидавшее не один снег, не одну морось, а шляпа — что ноябрьская нива. Все опрятно, да бедно. Но лицо, хоть не теплое, зато умное, выдержанное. Я не знаю, каков он в своем черепном деле, но повеяло: не консервная банка, плохо вылизанная, — человек. "Давайте снимки, бумаги, я отнесу это профессору Невской, заведующей детским отделением". Ох, забыл, забыл, что и здесь уже есть такое. И вам теперь, бедные крошки, в самых злачных местах отведены покои. Только в ресторане "Нева" еще не додумались: взять еще с вас, кроме жизни, нечего.
Вчера говорил с Евой. Серый, неумелый, я боюсь технарей, но когда сквозь шуршание в трубке раздается: "Говорите… Нью-Йорк…" — чем-то странным, восторженным вдруг проносит вас. А в трубке шуршало, слышалась англосаксонская тарабарщина, и вдруг: "Саша-а? Ой, здравствуй!.. — Она обещала. В аптеке покупать дорого, муж попробует раздобыть у оптовиков, это вдвое дешевле. — Сашенька, я сделаю все, что могу. Не волнуйся!"
— Вы давно ждете? — женщина в белом подошла к женщине в сером. Женщине с девочкой. — Нет… — умоляюще и растоптанно вскинулись материнские глаза. И свои я прикрыл: понял. — Ну, я обо всем договорилась. Можно ложиться… — улыбается врач, сверху вниз весело поглядывает на девочку.
Так и есть! Ее!.. И теперь замечаю, что такой умненький, высокий лоб выдался гладким бугром. Над правой бровью. Боже мой, девочка… такая же, как ты, доченька, лет семи, восьми. Милое, смышленое личико. "Ведите ее в парикмахерскую. Наголо… — еще теплей улыбнулась женщина в белом. "Да, да… да, да…" — оглушенно кивала мать. А девочка, услышав это, вдруг прижалась больным лбом, обхватила мать, кротко, с мольбой подняла лицо: "Мамочка, милая… не хочу".