Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 1 - Елена Трегубова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну-ну, а поррртрррет его? — не уступал Крутаков.
— Ну такой… Какой-то… Знаешь, смешно очень нижнюю челюсть выставляет, когда смеется, или когда ему просто что-то нравится! Открыв рот ходит — и выдвинув нижнюю челюсть… И эта нижняя челюсть его выступает — как будто он семечки с неба поймать пытается! А еще… Еще он… — разулыбалась Елена. — Еще он у меня недавно тексты «Битлз» попросил — потом отдал через две недели, и заявил, что выучил весь английский язык со словарем. Знаешь, такой гениальный смешной мальчик… И кудрявая торчком стоящая темно-русая шевелюра — как у юного Блока.
— Замечательно… — вернулся Крутаков к книжке. — Что ж ты тогда в него не влюбишься? Чем он тебе не угодил?
— Ну, не знаю… Он какой-то… Какой-то… Какой-то недо…
— Голубушка, — лениво заругался Крутаков. — У тебя вечное сорррное слово «как-то», «какой-то»! Словами надо описывать! «Какой-то»! Что ж ты у меня несловесная какая-то, пррраво слово, а?! Какой?!
— А у тебя, Крутаков, сорное слово — это «право слово»! Замечал?! — взбунтовалась Елена, в раздражении отбросив порожнюю кружку на диван справа.
— Ну это ж не я сейчас рррассказ пррро Антона Золу пишу — а ты! — невозмутимо продолжал читать Крутаков. — Опиши мне живее, так чтобы я увидел его! Какое у него лицо? Какие у него глаза?
Елена, молча, вспомнила глаза Антона — темно-карие, как у нее самой — почти, почти одинаковой с ней крепости заварки — чуть-чуть разве что недотягивающие; вспомнила, что когда, бывало, на уроке, или во время какой-то возни на перемене, встречалась с Антоном глазами — из-за этой одинаковой крепости заварки происходила какая-то химическая реакция — и отцепить взгляд друг от друга было невозможно. Однако, как только размыкался взгляд — всякое чувство химии исчезало в ней, как будто и не бывало.
Несколько встревоженная, Елена решилась проверить свою чайную, заварочную, колористическую догадку, перевернулась, переступила правой рукой через Крутакова, оперев ее с другой стороны под Крутаковским боком кулаком на диван, а другой рукой быстро отняла книжку от его глаз и пристально в них взглянула: заварки они были наикрепчайшей, так что могла закружиться голова — не вишня даже сейчас, а южная черная черешня.
— Что такое? — изумленно переспросил Крутаков, моргая на нее черными, восхитительными, длиннющими ресницами. — Чего ты на меня так уставилась?
— Да нет, ничего… — с некоторым смущением, и с удивительным, на взлет идущим, замиранием в солнечном сплетении, но в то же время успокоенно — от Крутаковских слов — возвратила она Крутакову книжку и вернулась на свое место. — Просто проверить кое-что хотела… Вот ты говоришь: воскресить рассказами… А ты замечал, Крутаков, что есть мертвые люди, которые всё равно как будто живые. А некоторые — умерли — так уж насмерть. Короче — что есть живые мертвые и мертвые мертвые!
— Ага, я даже знаю идеальный язык общения меррртвых! — рассмеялся, черешневой чернотой зыркнув на нее, в упор, Крутаков.
— Какой? Какой? — теребила его за плечо Елена, хотя видела уже по его глазам, что он опять дразнится. — Ну Женька, ну скажи!
— Вот! — потрясал Крутаков захлопнувшейся книгой. — Вот он! Книги! Книги — идеальный язык, которррым с живыми могут говорррить меррртвые! Хотя, впрррочем, я все чаще и чаще задаю себе в последнее вррремя вопрррос: а этот язык общения меррртвых — не есть ли единственный истинный язык живых? — хумкал еле слышным смешком, себе под нос Крутаков, отвернувшись от нее опять, и разыскивая сбежавшую из-под его маникюра, захлопнутую страницу. — Ну а Дьюрррька?! Пррро Дьюрьку-то твоего я и запамятовал! — забыл вдруг опять на секундочку про книжку Крутаков. — Может быть тебе в Дьюрррьку влюбиться?! Чем он плох?
Елена, со смехом, моментально рассказала Крутакову, как Анастасия Савельевна, совсем недавно, случайно встретила их с Дьюрькой на узкой дорожке, ведшей между домами к их башне — в тот момент, когда Дьюрька провожал ее после очередного Лужнецкого митинга: они обсуждали что-то, хохоча, и в хохоте, сшибаясь друг с другом локтями — не предвидя, конечно, что Анастасия Савельевна за ними издали наблюдает, — разлетались в разные стороны, и потом опять хохотали и сталкивались — и разлетались вновь. «Может быть, тебе за Дьюрьку выйти замуж? — с умилением, пронаблюдав эти траектории, поинтересовалась у нее дома Анастасия Савельевна. — Вы так друг другу подходите!» — «Ну как тебе не стыдно, мама! Что за пошлость?! Дьюрька же — мой друг!» — возмутилась в ответ Елена.
— Ясно: значит мне тоже не светит! — расхохотался Крутаков. И выронил из руки книгу на пол.
— Дурак ты, Крутаков… — смеясь, пихала его в плечо Елена. — А можно я чаю еще заварю, Женечка?
— А вот это — нетушки! Заваррриваю только я! — вскочил Крутаков. — А то я пить потом бурррду, которррую ты заваррришь, не смогу. Ты, вон, толком, лицо человека словами нарррисовать не можешь — какой уж тебе чай заваррривать…
— Ну Женя… — обиделась, не на шутку уже, Елена — и огрела его, запустив, вдогонку, подушкой.
VIIIВытянувшись на диване, и глядя в потолок с пыльной фрутерианской лепниной, она думала о том, что, вот — странное дело — когда она лазила с Крутаковым сегодня на Устьинский мост, любуясь расхлябанной легкой мальчишеской ловкостью Крутакова, она этой легкой ловкости истошно завидовала: ей истошно хотелось быть такой же ловкой, как Крутаков, — а чувствовала себя рядом с ним немного угловатой, неповоротливой — слишком барышней, что ли, — и знала, что все это из-за того, что, несмотря на все свое к нему безграничное доверие, все-таки немного его стесняется, все-таки нет-нет да и думает, «а как я выгляжу со стороны? Не выгляжу ли я неловкой?» — и от этого как раз все неловкости моментально и совершая. Тому же самому дурацкому стеснению она приписывала сейчас и свои словесные проигрыши в очередном раунде рассказочной игры. А как вытравить из себя это стеснение — вот была загадка так загадка.
Была в их игре в рассказы и еще одна загадка: обнаружившаяся в ближайшие же дни. Как только она начинала Крутакову про кого-то красочно рассказывать, ей тут же (скажем, на следующий же день) вдруг начинало от этих рассказов казаться, что и герой их — не так-то уж безынтересен и непривлекателен (как, на сто процентов, убеждена была она до этого), и вдруг, с бухты барахты, неудержимо начинало вдруг хотеться увидеть этого героя — увидеть именно те его повадки, которые ей удалось Крутакову наиболее ярко обрисовать.
— Синдррром лупы! — раскатисто, хохоча, обозвал Крутаков это явление, как только Елена ему об этом рассказала.
Мало того: сам незванный-нежданный герой рассказов вдруг ни с того ни с сего моментально, с опереточной расторопностью, тут же ей, под каким-то явно выдуманным предлогом, звонил — до того бессловесно и никчемно пылившийся в каком-то свальном ящике внешней массовки. Так, как только они с Крутаковым, дурачась, поговорили об Антоне Золе — тот, легок на помине, в тот же вечер позвонил ей с дурацкими, и явно ни в малейшей степени его не интересовавшими, вопросами про экзамен по немецкому, который она только что сдала. А когда Елена, на ленивый и чересчур общий вопрос Крутакова («А не в школе — ну неужели никакие тебе ррровесники не нррравятся — ну кто-нибудь же должен же был тебе быть хотя бы пррросто интеррресен, кррроме этого Семена, в последнее вррремя?»), смеясь, рассказала ему про какого-то носатого Артема, которого она встретила в начале июня неподалеку от главного здания университета, у посольства Китая, на протестном пикете — во время убийств на площади Тяньаньмэнь (студенческий митинг собрался поздно вечером, и, в темноте, Артем показался вполне даже симпатичным — если бы так громко не орал: «Ли Пэн, Сяопин — руки прочь от Китая!» — добросовестно орали, впрочем, все, не исключая саму Елену), а так же про группку ребят, с которой она потом, чтобы не страшно было одной возвращаться, ночью, через всю Москву дошла пешком до Пашкова дома, где царил рыхлый аромат разогретого за день дерна, и мокрого от поливалок асфальта, а в зарослях сирени на скате с удивительной силой пел соловей — так, что, казалось, слышно его аж на каждом краю затихшей Москвы — и кардиограмма этого крошечного, кое-как оперенного, сердца с крыльями, казалось, зримо расшифровывалась в какую-то небесную архитектуру — и когда Елена на секундочку закрывала, отстав от компании, на ходу глаза, то ясно видела радужно-прозрачные, выстраиваемые, вырисовываемые трелями соловья кубоватые, ярусные, очень многоярусные, ажурно-готические, шатровые, и луковкой — терема — которыми — если бы вот простоять тут ночь — и зарисовать их в блокнот для этюдов — можно застроить город; и про каракулево-кучерявого, мажористо подстриженного с боков мальчика-студента с джинсовым рюкзачком, из этой же компании, которого, по стечению обстоятельств, звали тоже Женею, и у которого под глазами были интересные, сливочного оттенка мельчайшие пигментные крапинки, словно его рисовал Поль Синьяк или даже Жорж Сёра — и с которым так горько, идя по ночной Москве, было обсуждать гнусное предательство Горбачева, по сути откровенно благословившего массовые убийства в Пекине и расправы над манифестантами — потому что во время визита туда, совсем незадолго до трагедии, Горби братался с кровопийцами — а на пресс-конференции в Пекине демонстративно ушел от прямого журналистского вопроса об уличных протестах оппозиции, требующей реформ, — едва, едва Елена всю эту прогулку еще раз вспомнила, прокрутила перед мысленным взором, все это Крутакову поведала — как тот же студент-Женя немедленно же, позже вечером, позвонил ей: поедет ли она на сэйшэн в Апрелевку?