Один в Берлине (Каждый умирает в одиночку) - Ганс Фаллада
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она ничего не заметила, с жаром продолжает:
— И передайте Отто, что камера у меня прекрасная и что я там одна. Со мной все хорошо. Я постоянно думаю о нем и тем счастлива. Знаю, ничто нас не разлучит, ни стены, ни решетки. Я с ним, каждый час и днем и ночью. Скажите ему об этом!
Она лжет, о, как она лжет, лишь бы сказать своему Отто что-нибудь хорошее! Ей хочется дать ему покой, тот покой, какого она, с тех пор как попала сюда, не испытывала ни часу.
Советник апелляционного суда косится на конвоира, который смотрит в окно, и шепчет:
— Не потеряйте то, что я вам дал! — ведь Анна Квангель выглядит так, будто забыла обо всем на свете.
— Нет, я ничего не потеряю, господин советник. — И неожиданно тихо: — А что это?
Он отвечает, еще тише:
— Яд, у вашего мужа он тоже есть.
Она кивает.
Конвоир у окна оборачивается. Предупреждает:
— Говорить здесь дозволено только в полный голос, иначе свидание сразу закончится. Кстати, — он смотрит на часы, — у вас осталось всего полторы минуты.
— Да, — задумчиво говорит Анна. — Да, — и вдруг понимает, как надо сказать, и спрашивает: — Вы думаете, Отто скоро уедет, еще до большого путешествия? Вы так думаете?
На ее лице читается столь мучительная тревога, что даже безразличный конвоир замечает, что речь явно идет о совсем других вещах. Он порывается вмешаться, но потом смотрит на пожилую женщину и на господина с седой эспаньолкой, судя по пропуску, советника апелляционного суда, и в приливе великодушия опять глядит в окно.
— Н-да, трудно сказать, — осторожно отвечает советник. — С путешествиями теперь тоже сложно. — И поспешно, шепотом: — Подождите до самой последней минуты, быть может, вы еще увидите его. Ладно?
Она кивает, раз и другой, а вслух говорит:
— Да. Наверно, так лучше всего.
Потом оба молча стоят друг против друга, внезапно чувствуют, что больше им сказать нечего. Конец. Всё.
— Ну что же, думаю, мне пора идти, — говорит старый советник.
— Да, — шепчет она в ответ, — наверно, пора.
И вдруг — конвоир уже обернулся и с часами в руке смотрит на них — Анна Квангель теряет над собой власть. Всем телом прижимается к решетке, шепчет, припав лицом к прутьям:
— Пожалуйста, пожалуйста… вы, наверно, последний порядочный человек на свете, какого я вижу. Пожалуйста, господин советник, поцелуйте меня! Я закрою глаза, буду думать, что это Отто…
Помешалась на мужиках! — думает конвоир. Ее вот-вот казнят, а она по мужикам с ума сходит! И этот старый…
Но советник кротким, ласковым голосом говорит:
— Не бойтесь, дитя мое, не бойтесь…
И его старые, тонкие губы легонько касаются ее сухого, потрескавшегося рта.
— Не бойтесь, дитя мое. Мир с вами…
— Я знаю, — шепчет она. — Большое вам спасибо, господин советник.
Анна снова в камере, бечевка неопрятными ворохами валяется на полу, а она бродит взад-вперед, нетерпеливо отшвыривая их ногами в углы, как в свои худшие дни. Она прочитала записку, она поняла. Теперь ей известно, и у Отто, и у нее есть оружие, в любую секунду они могут отбросить эту мучительную жизнь, если станет совсем уж невыносимо. Ей больше незачем позволять мучить себя, можно прямо сейчас, сию же минуту, когда в душе еще не развеялась радость свидания, положить всему конец.
Она бродит по камере, разговаривает сама с собой, смеется, плачет.
У дверей подслушивают надзирательницы. Говорят:
— Она и впрямь сбрендила. Смирительная рубашка готова?
Женщина в камере ничего не замечает, ведет свою тяжелейшую битву. Вновь видит перед собой старого советника Фромма, у него было такое серьезное лицо, когда он сказал, что ей надо дождаться последней минуты, может быть, она еще увидит мужа.
И она согласилась. Конечно, так будет правильно, надо ждать, набраться терпения, может, на долгие месяцы. Но пусть даже только на недели, все равно ждать так трудно. Она ведь знает себя, она опять придет в отчаяние, будет подолгу плакать, впадет в уныние, все так жестоки с нею, ни тебе доброго слова, ни улыбки. Вряд ли выдержишь. Но ведь достаточно лишь чуточку поиграть, языком и зубами, не всерьез, попробовать немножко, один разок — и все. Ей теперь очень легко… легче легкого!
Вот именно. Когда-нибудь в минуту слабости она так и сделает и сразу же, в летучий миг меж поступком и смертью, пожалеет об этом, как никогда в жизни ни о чем не жалела, — она лишила себя надежды еще раз увидеть его, потому что струсила, смалодушничала. Ему сообщат о ее смерти, и он узнает, что она оставила его, предала, струсила. И он станет презирать ее, он, чьим уважением она на всем свете только и дорожит.
Нет, надо немедля уничтожить злополучную ампулу. Завтра утром, возможно, будет уже слишком поздно, как знать, в каком настроении она утром проснется.
Но по дороге к параше она замирает…
И опять принимается бродить по камере. Ей вдруг вспомнилось, что она должна умереть и какая смерть ее ждет. Она ведь слышала здесь, в тюрьме, в оконных разговорах, что ждет ее не виселица, а гильотина. Анне услужливо рассказывали, как ее привяжут лицом вниз, как она будет смотреть в корзину, до половины заполненную опилками, и как через считаные секунды в эти опилки упадет ее голова. Ей обнажат шею, и она почувствует шеей холод лезвия гильотины, еще прежде чем оно рухнет вниз. Потом нарастающий свист, он загремит в ушах, как трубы Страшного суда, а потом ее тело станет всего лишь судорожно дергающимся комком плоти, из обрубка шеи фонтаном хлынет кровь, и голова в корзине уставится на этот фонтан и, может, еще будет видеть, чувствовать, страдать…
Так ей рассказывали, так она сотни раз невольно представляла себе все это, а иногда видела во сне, и от таких кошмаров хрустнувшая на зубах ампула способна ее освободить! Неужели она откажется от этого, откажется от избавления? У нее есть выбор между легкой и тяжкой смертью — неужели она выберет тяжкую смерть, просто потому, что страшится слабости, страшится умереть раньше Отто?
Она качает головой, нет, слабости она не выкажет. Сумеет подождать до последней минуты. Ей хочется увидеть Отто. Она выдержала страх, который всегда охватывал ее, когда Отто разносил открытки, выдержала кошмар ареста, вынесла пытки комиссара Лауба, превозмогла смерть Трудель — да, она сумеет подождать, несколько недель, несколько месяцев! Она все