История русской литературы XIX века. В трех частях. Часть 1 1800-1830-е годы - Ю. Лебедев.
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После выхода в свет первого тома поэмы на нее откликнулся Белинский в статье «Похождения Чичикова, или Мертвые души» (Отечественные записки. – 1842. – № 7). Он увидел в поэме Гоголя «творение чисто русское, национальное, выхваченное из тайника народной жизни, столько же истинное, сколько и патриотическое, беспощадно сдергивающее покров с действительности и дышащее страстною, нервистою, кровною любовью к плодовитому зерну русской жизни». Русский дух поэмы «ощущается и в юморе, и в иронии, и в размашистой силе чувств, и в лиризме отступлений, и в пафосе всей поэмы, и в характерах действующих лиц, от Чичикова до Селифана и „подлеца Чубарого “ включительно… Нигде ни в одном слове автор не намерен смешить читателя: все серьезно, спокойно, истинно и глубоко… Нельзя ошибочнее смотреть на „Мертвые души“ и грубее их понимать, как видя в них сатиру».
Одновременно с этой статьей Белинского вышла в Москве брошюра славянофила К. С. Аксакова «Несколько слов о поэме Гоголя „Похождения Чичикова, или Мертвые души“». К. С. Аксаков противопоставил поэму Гоголя современному роману, явившемуся в свет в результате распада эпоса. «Древний эпос, перенесенный из Греции на Запад, мелел постепенно; созерцание изменялось и перешло в описание». «Название поэмы сделалось укоризненно-насмешливым именем. Все более и более выдвигалось происшествие, уже мелкое и мелеющее с каждым шагом, и наконец сосредоточило на себе все внимание, весь интерес устремился на происшествие, на анекдот, который становился хитрее, замысловатее, занимал любопытство, заменившее эстетическое наслаждение; так снизошел эпос до романов и, наконец, до французской повести. Мы потеряли, мы забыли эпическое наслаждение; наш интерес сделался интересом интриги, завязки: чем кончится, как объяснится такая-то запутанность, что из этого выйдет?»
И вдруг является поэма Гоголя, в которой мы с недоумением ищем и не находим «нити завязки романа», ищем и не находим «интриги помудренее». «На это на все молчит поэма; она представляет вам целую сферу жизни, целый мир, где опять, как у Гомера, свободно шумят и блещут воды, всходит солнце, красуется вся природа и живет человек». Конечно, «Илиада» Гомера не может повториться, да Гоголь и не ставит такой цели перед собой. Он возрождает «эпическое созерцание», утраченное в современной повести и романе. «Некоторым может показаться странным, что лица у Гоголя сменяются без особенной причины: это им скучно; но основание упрека лежит опять-таки в избалованности эстетического чувства. Именно эпическое созерцание допускает это спокойное появление одного лица за другим, без внешней связи, тогда как один мир объемлет их, связуя их глубоко и неразрывно единством внутренним». Какой же мир объемлет поэма Гоголя, какой единый образ объединяет в ней все многообразие явлений и характеров? «В этой поэме обхватывается широко Русь», тайна русской жизни заключена в ней и хочет выговориться художественно.
Таковы основные мысли брошюры К. С. Аксакова, слишком отвлеченной от текста поэмы, но проницательно указавшей на принципиальные отличия «Мертвых душ» от классического западноевропейского романа. К сожалению, этот взгляд остался неразвитым и не закрепился в сознании читателей и в подходе исследователей к анализу гоголевской поэмы. Восторжествовала точка зрения Белинского, которую он высказал не в первой, а в последующих статьях, полемически направленных против брошюры Аксакова.
В статье «Несколько слов о поэме Гоголя „Похождения Чичикова, или Мертвые души“» (Отечественные записки. – 1842. – № 8), полемизируя с брошюрой К. С. Аксакова, Белинский говорит: «В смысле поэмы „Мертвые души“ диаметрально противоположны „Илиаде“. В „Илиаде“ жизнь возведена на апофеозу; в „Мертвых душах“ она разлагается и отрицается; пафос „Илиады“ есть блаженное упоение, проистекающее от созерцания дивно божественного зрелища; пафос „Мертвых душ“ есть юмор, созерцающий жизнь „сквозь видимый миру смех и незримые, неведомые ему слезы“».
В первой статье Белинский подчеркивал жизнеутверждающий пафос «Мертвых душ», теперь он делает акцент на обличении и отрицании. Еще более усиливается это в следующей статье, где Белинский откликается уже на возражения К. С. Аксакова в девятом номере «Москвитянина» за 1842 год. Белинский и называет эту статью «Объяснение на объяснение по поводу поэмы Гоголя „Мертвые души“» (Отечественные записки. – 1842. – № 11). Обращая внимание на слова Гоголя в первом томе о «несметном богатстве русского духа», Белинский с иронией говорит: «Много, слишком много обещано, так много, что негде и взять того, чем выполнить обещание, потому что того и нет еще на свете…» «Не зная, как, впрочем, раскроется содержание в двух последних частях, мы еще не понимаем ясно, почему Гоголь назвал „поэмою“ свое произведение, и пока видим в этом названии тот же юмор, каким растворено и проникнуто насквозь это произведение… И поэтому великая ошибка писать поэму, которая может быть возможна в будущем».
Получается, что Белинский глубоко сомневается теперь в позитивном, жизнеутверждающем начале русской жизни, считает устремления творческой мысли Гоголя рискованными и видит преимущество «Мертвых душ» над эпосом в глубине и силе обличения темных сторон русской действительности. Вслед за этими двумя статьями Белинского, воспринятыми догматически как последнее слово никогда не ошибавшегося великого критика-демократа и социалиста, несколько поколений русских читателей и литературоведов видели в «Мертвых душах» Гоголя только беспощадную сатиру на «мерзости» крепостнической действительности.
Гоголя огорчала односторонность Белинского и его друзей в оценке поэмы. В письме к другу из Рима он сетовал: «Разве ты не видишь, что еще и до сих пор все принимают мою книгу за сатиру и личность, тогда как в ней нет и тени сатиры и личности, что можно заметить вполне только после нескольких чтений». И он спешил убедить современников в том, что его поняли неправильно, что задуманный им второй том все поставит на свои места и выпрямит возникшее в восприятии его поэмы искривление.
Повесть «Шинель».
На полпути от первого тома «Мертвых душ» ко второму располагается последняя петербургская повесть Гоголя «Шинель», резко отличающаяся от «Невского проспекта», «Носа» и «Записок сумасшедшего» особенностями своего юмора и масштабом осмысления тем. Однако традиционная трактовка этой повести, идущая от В. Г. Белинского, остается до сих пор несколько зауженной, социально-психологической: гуманное сострадание писателя к положению и судьбе «маленького человека», мелкого чиновника, раздавленного бедностью, нищетою, общественной несправедливостью.
В «Выбранных местах из переписки с друзьями» Гоголь поместил написанные в 1843 году, сразу же после завершения работы над «Шинелью», «Четыре письма к разным лицам по поводу „Мертвых душ“». В них он поставил перед русскими людьми горький вопрос: «Вот уже полтораста лет протекло с тех пор, как государь Петр I прочистил нам глаза чистилищем просвещения европейского, дал в руки нам все средства и орудия для дела, и до сих пор остаются так же пустынны и безлюдны наши пространства, так же бесприютно и неприветливо все вокруг нас, точно, как будто мы до сих пор еще не у себя дома, не под родною нашею крышею, но где-то остановились бесприютно на проезжей дороге, и дышит нам от России не радушным, родным приемом братьев, но какою-то холодною, занесенною вьюгой почтовою станциею, где видится один ко всему равнодушный станционный смотритель с черствым ответом: „Нет лошадей!“ Отчего это? Кто виноват? Мы или правительство?»
Созданный в этом этюде образ безлюдной стихии, неосвоенных, хаотических пространств перекликается с ключевым эпизодом «Шинели»: «Скоро потянулись перед ним те пустынные улицы, которые даже и днем не так веселы, а тем более вечером. Теперь они сделались еще глуше и уединеннее: фонари стали мелькать реже – масла, как видно, уже меньше отпускалось; пошли деревянные домы, заборы; нигде ни души; сверкал только один снег по улицам, да печально чернели с закрытыми ставнями заснувшие низенькие лачужки. Он приблизился к тому месту, где перерезывалась улица бесконечною площадью с едва видными на другой стороне ее домами, которая глядела страшною пустынею.
Вдали, Бог знает где, мелькал огонек в какой-то будке, которая казалась стоявшею на краю света. Веселость Акакия Акакиевича как-то здесь значительно уменьшилась. Он вступил на площадь не без какой-то невольной боязни, точно как будто сердце его предчувствовало что-то недоброе. Он оглянулся назад и по сторонам: точно море вокруг него».
Та же тема с новыми вариациями повторилась в истории «значительного лица»: «Изредка мешал ему, однако же, порывистый ветер, который, выхватившись вдруг Бог знает откуда и невесть от какой причины, так и резал в лицо, подбрасывая ему туда клочки снега, хлобуча, как парус, шинельный воротник или вдруг с неестественною силою набрасывая ему на голову и доставляя, таким образом, вечные хлопоты из него выкарабкиваться».