Избранные произведения - Александр Хьелланн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если же лекарство сразу не помогало — а это может случиться с самым лучшим лекарством, — то люди начинали чувствовать досаду на эту дорогую водичку из аптеки и на этого строгого доктора, который только входил, отдавал, не садясь, приказания и уходил.
И тут появлялась на сцену мам Спеккбом.
Она усаживалась и обстоятельно растолковывала, что с больным: причиной его болезни оказывались либо какой-нибудь «дух», например земляной, водяной, а то и трупный дух, либо «застрявшая капелька крови», либо еще что-нибудь в таком роде.
Подобное объяснение, конечно, нетрудно было понять, а когда мадам давала лекарства, то это были штуки, которые крепко пахли и обжигали, и сразу было видно, что тебя не надули.
И если эти лекарства и не всегда помогали, то ведь известно, что даже мам Спеккбом не властна над жизнью и смертью, но тем не менее тут было сделано все, что только можно было сделать, а это во всяком случае несравненно лучше, чем быть отправленным на тот свет подозрительной ученостью доктора, как это случилось с очень и очень многими. Кроме этого, мадам была намного-намного дешевле.
В работе мадам помогала молоденькая девушка по имени Блоха. Мадам взяла ее к себе в дом после того, как вылечила от тяжелой болезни глаз.
Родителей у Блохи не было. Ее звали Эльсе.
Не думаю, чтобы у нее когда-нибудь была фамилия. Дело в том, что она была дочерью одного из самых почтенных господ в городе, чье имя ни в коем случае не могло быть записано в метрической книге.
Когда умерла ее мать, служанка, Блоху взяли на воспитание в приют для младенцев. Там она и получила свое прозвище. Это прозвище дали ей из-за темно-коричневого пальто, которое досталось ей при рождественском распределении подарков. Оно было сначала такое большое и длинное, что когда девочка прыгала в нем, она напоминала блоху, и нашелся остроумец, который придумал ей эту кличку.
А пальто это было из такого прочного материала, что она не расставалась с ним, пока не выросла; вначале это было пальто, затем жакет, потом безрукавка и, наконец, — капор с розовыми завязками.
Она еще носила этот детский капор с розовыми завязками, когда у нее началась болезнь глаз. Бентсен, будучи врачом приюта, провозился с ней примерно с полгода, пока она не залегла, как маленький звереныш, в темном углу, поднимая крик всякий раз, когда ее поворачивали к свету.
Но тут фрекен Фалбе стала тайком лечить ее у мам Спеккбом, и трудно сказать, что уж там сыграло роль, но только ребенок выздоровел.
Доктор Бентсен торжествовал: наконец-то ему удалось справиться с этим неподатливым воспалением!
Но тут мам Спеккбом не в силах была больше молчать, и разразился крупный скандал. Фрекен Фалбе пришлось выйти из правления приюта, где ее, впрочем, уже давно смертельно ненавидели. Доктор Бентсен рвал и метал, и даже самой маленькой Эльсе пришлось страдать из-за своих новых, сверкающих глазок.
Тут-то мам Спеккбом и взяла ребенка к себе в дом — отчасти из-за того, что была человеком состоятельным и добросердечным, отчасти из-за того, что ясные глазки Эльсе служили ей аттестатом окулиста; наконец она могла при помощи девочки дразнить доктора Бентсена.
Стоило ему только пройти мимо Ковчега — а проходить ему тут приходилось много раз в день, — как мам Спеккбом хватала девочку, сажала ее на подоконник и хлопала по затылку, чтобы она кивала доктору, И когда ей таким образом удавалось заставить его повернуть к ней перекошенное злобной гримасой лицо, мам Спеккбом торжествующе встряхивала своими шестью буклями и давала Блохе кусочек сахару…
Эльсе росла и постепенно превратилась в изящную, стройную девушку — белокурую и слегка бледноватую, но все же вполне здоровую.
У нее был веселый и легкий характер, и она обладала каким-то особым уменьем всегда быть чистенькой и аккуратной и содержать все вокруг себя в порядке и чистоте. Но как только мам Спеккбом пыталась заставить ее стирать, убирать, шить и вообще «приносить пользу», с Блохой совершенно ничего нельзя было поделать: у нее «начинало болеть» то тут, то там, и никакие добрые советы и горькие травы мадам не оказывали ни малейшего действия.
Мам Спеккбом, как уже сказано, была ко всему еще и «знающая» женщина. Она прекрасно знала эту болезнь, которая начиналась как раз в дни уборки и всегда исчезала, словно по мановению волшебной палочки, в воскресенье утром. Но когда она увидела, что в данном случае болезнь проявляется в неизлечимой форме, она лишь встряхнула своими буклями и пробормотала что-то насчет «этой проклятой голубой крови».
Однако больные любили Блоху, хотя ее, собственно, нельзя было назвать верной и самоотверженной сиделкой. Но стоило ей пройти через комнату или просунуть в дверь голову, казалось, что боль и скука проходили; и мам Спеккбом хорошо понимала, какую роль она должна была отвести в своем лечении веселому смеху Блохи. Потому что ее смех не был похож ни на какой другой смех, который когда-либо звучал в «Ноевом ковчеге». Этот смех взлетал вверх по лестницам и сбегал вниз в погреб, он проскальзывал сквозь замочные скважины и проникал в сердце, так что одним становилось тепло на душе, а другие сами не могли удержаться от смеха. Но каждый из них отдал бы все, чтобы слышать, как смеется Блоха.
А она смеялась бесплатно над всем или ни над чем — как придется. У нее были алые губы и здоровые, крепкие зубы; но ярче всего сверкали ее глаза — гордость мам Спеккбом: ведь ученый доктор «спасовал» перед ними…
Ковчег мадам Спеккбом был построен не столь тщательно, как Ноев. По правде говоря, это был не дом, а самая настоящая развалина, которая стояла только потому, что к ней был пристроен другой дом — поновее и покрепче. Но поскольку Ковчег, как и все старики, не мог примириться с мыслью о том, чтобы пользоваться помощью молодежи, он все больше отшатывался в сторону, протестуя против этого содружества, и, наконец, угрожающе повис над крутым склоном, восточная часть которого спускалась к гавани и причалам.
Это был угловой дом, выкрашенный со стороны улицы в белую краску и сзади — в красную. Казалось, всевозможные изгибы, кривые линии, косые дверцы, пристройки и наросты направили своих представителей в этот Ковчег, который, высясь во всем своем безобразии, являл собой такую же загадку для современной архитектуры, как и Ноев ковчег.
Но все же он был, по-видимому, живуч, иначе Банда давно бы уже провалилась в погреб: ведь порой она учиняла у себя наверху невероятное буйство. Семейству Фалбе это доставляло много мучений, особенно по ночам, когда Банда шумела у себя на чердаке. Днем ни брат, ни сестра по большей части не бывали дома: у нее была школа для девочек в приличной части города, а он тоже во всяком случае пребывал где-то вне Ковчега.
Они происходили из старинного чиновничьего рода, но с их отцом случилось что-то неладное. Говорили, что он не то повесился, не то застрелился, совершив растрату, однако все это произошло лет двадцать тому назад и совсем в другой части страны, так что никто ничего толком не знал.
С уверенностью можно лишь сказать, что юные Фалбе оставались наполовину чужими в этом городе и вели жизнь уединенную и весьма скромную. Школа для девочек, принадлежавшая фрекен, была на прекрасном счету, несмотря на то, что самое фрекен недолюбливали: она была чересчур самостоятельна и оригинальна.
Фрекен Фалбе было, по-видимому, лет тридцать пять. Брат ее был года на два, на три моложе. У нее были светлые волосы, крупный шишковатый нос и задумчивые глаза. Но иногда она улыбалась так приветливо, что те, кто впервые видел ее улыбку, были совершенно поражены.
Кристиан Фалбе походил на свою сестру, но был при этом красив: большой фамильный нос шел ему больше.
Вокруг этого носа уже на тридцатом году его жизни стало образовываться красноватое облачко. Дело в том, что Кристиан Фалбе здорово пил.
Живи он в большом городе, он, очевидно, стал бы в высшей степени умеренным завсегдатаем кафе. Но в маленьком городишке, где нельзя посещать рестораны, ищут иных, окольных путей к цели и научаются пить.
О том, что Фалбе пьет, знал, разумеется, весь город, и только его сестра воображала, что ей удается это скрыть. Это была ее извечная забота и постоянный труд с утра до вечера, а нередко и с вечера до утра. Она отказалась от мысли исправить его, она устала от всех его благих обещаний и неудачных попыток; сейчас уже приходилось думать только о том, чтобы не дать ему пасть окончательно, — ну, и о том, чтобы скрывать все это.
Они знали о судьбе своего отца. Но в ней фамильная гордость вылилась в энергию, а в брате, напротив, — в пустое недовольство и ожесточенность.
Он был человек способный и одаренный. Когда у него бывали периоды просветления, он давал уроки иностранных языков. Но потом снова начинался запой, он пропадал по целым неделям и возвращался в Ковчег в самом жалком виде.