От Двуглавого Орла к красному знамени. Кн. 1 - Петр Краснов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Любимая моя!.. Моя любовь… моя милая… Вот придешь ты снова ко мне и сядешь на этом стуле…»
Хотелось поцеловать стул, на котором она сидела, но было совестно. Алеша положил на него руку, но стул был холодный, и солома плетеного сиденья не сохранила теплоты ее тела.
«Что я скажу тебе? Что я попрошу у тебя? Я попрошу тебя дать поцеловать твою белую руку, и я прижму ее к губам, потом переверну и буду целовать твою маленькую розовую ладонь».
В мечтах Алеша говорил Татьяне Николаевне ты. В мечтах она любила его такою же святою чистою любовью и давала целовать свои руки.
«Чем отплачу я тебе за твои ласки? Чем отвечу на твое внимание. О, если бы я был художник, я нарисовал бы твое прекрасное лицо и подарил бы тебе! Если бы я был певец, я пел бы гимны любви тебе, моей золотой, но те песни казачьи, что я только и умею петь, не для твоих ушей!.. О, если бы я мог быть поэтом, я написал бы в честь твою стихи, равных которым нет на свете. Но я солдат и могу отдать тебе только жизнь…»
Алеша мечтал, как он со своим разъездом возьмет в плен Вильгельма. Что же, разве это не может быть? Он пробрался глубоко в тыл за германские войска. С ним Скачков, Баранников и Семерников — все лихачи усть-бело-калитвенцы, еще семнадцать таких же удальцов гундоровцев. Ночью прокрались они за сторожевое охранение и сделали семьдесят верст по шоссе. На рассвете они напали на немецкую заставу гвардейского полка. Перебили сонных германцев, одного оставили, допросили. «Что за застава?» — «Тут ночует сам кайзер». Казаки переоделись в немецкие мундиры и сели на немецких лошадей. Вот мчится автомобиль. В нем знакомая по картинкам и карикатурам фигура. Кайзер едет на позицию. «Стой! Halt!» С револьверами набрасываются на шоферов. Кайзер охвачен могучими руками Семерникова, держурный флигель-адъютант связан и положен на дно автомобиля. Шоферы, угрожаемые револьверами, мчатся к русской позиции. Вывешен белый флаг. «Я — хорунжий Карпов, хитростью взял в плен императора Вильгельма, доставьте меня в штаб армии». Там Алеша просит, как милости, лично доставить кайзера к Государю. И вот он в Ставке. Выходит Государь. Ему все уже известно по телеграфу. Германия просит мира и сдается на милость победителя. — «Чем я могу наградить вас, хорунжий? — говорит Государь. — Я отдам вам полцарства и сделаю вас самым приближенным к себе человеком. Просите, что хотите еще в награду за спасение Родины». — «Ваше Величество, — твердо говорит Алеша, — мне не нужно никакой награды. Я совершил этот подвиг, чтобы прославить вашу дочь, великую княжну Татьяну Николаевну. Мне ничего не нужно. Наградите только моих казаков…»
Ветер все рвет и рвет клочья белого дыма над трубой, и видно, как шевелится железный флюгер на ней, тихо поворачиваясь то вправо, то влево. С березы срываются сухие желтые листья и летят куда-то и уносятся в поля… Летят и мечты, и сладко сжимается сердце.
VIII
Этот день святой, прекрасный день, Алеша всю жизнь будет помнить его. Если бы у него были деньги, он купил бы маленькое хорошенькое колечко, вроде обручального, только с камнем, и вырезал бы на нем священное число. Двадцать третье сентября. Она подошла к нему и принесла ему цветы.
— Ну вот, вы паинька у нас, — сказала она, — вам можно теперь вставать и ходить.
— Этим я обязан только вам, — сказал он пересохшими губами.
— Почему мне?
В палате никого, кроме Верцинского, не было. Верцинский лежал спиною к нему.
— Почему… Я не могу вам этого сказать, Татьяна Николаевна. Вы на меня рассердитесь.
Она ставила цветы в стакан на столике у постели и наливала воду из графина. Она нагнулась к нему. Ему сразу было видно ее покрасневшее лицо и большие серые глаза, внимательно следившие за тем, чтобы не перелить воду. Пальцы, державшие графин, стали розовыми. Видна была белая шейка, и, когда она нагнулась, чуть шелохнулись под серою блузкой молодые девичьи груди. От нее шел обычный запах ее тонких духов.
— На что же я рассержусь? — ставя графин на столик, сказала она. — Разве вы хотите обидеть меня и скажете что-либо худое.
— Могу ли я сказать или сделать вам что-нибудь худое? — с упреком в голосе сказал Алеша.
— Думаю, что нет. Вы хороший офицер. Вы мне очень нравитесь. Если бы много, очень много было таких офицеров, как вы, мы бы победили немцев.
— Мы победим, Татьяна Николаевна. Видит Бог, мы победим их!
— Противные они! — сказала Татьяна Николаевна, и лицо ее искривилось гримасой отвращения.
— Но все-таки, что же это такое, чего вы не могли сказать мне? — спросила она.
— Я хотел вас попросить о великой милости.
— Что же вы хотите? — становясь серьезной, спросила Татьяна Николаевна. Она ожидала просьбы к ней, как к великой княжне, просьбы исходатайствовать что-нибудь у Государя, чьего-нибудь помилования, денег, пособия, награды. Такие просьбы почти всегда бывали неисполнимы, и они огорчали.
— Я очень прошу вас… дайте мне поцеловать вашу руку.
Она засмеялась коротким грудным смехом и протянула руку, Алеша схватил ее обеими руками и прижал к своим губам. Горячие губы обожгли руку великой княжны, и она вся вздрогнула. Но она не отняла руки. Его горячие пальцы быстро перевернули руку, и он покрыл ладонь горячими поцелуями.
— Ну, довольно, — сказала она. — Какой вы чудной. — И, быстро нагнувшись, она приложила свои нежные губы к его горячему лбу и сейчас же вышла…
Алеша не мог лежать больше, не мог думать, не мог молчать. Ему хотелось петь, кричать о своем счастье, ходить, прыгать, танцевать. Он встал и пошел по палате.
— Верцинский! Казимир Казимирович, — окликнул он, — вы спите? Острое лицо повернулось к нему, и горящий взор остановился на нем.
— А, это вы, Карпов. Что такое? В чем дело?
— Я задушить вас хочу, Казимир Казимирович, вы понимаете. Я счастлив.
— С чем вас и поздравляю. Только, пожалуйста, меня не трогайте. Рубцы подживать стали, и рана не гноится.
— Казимир Казимирович, вы знаете, что такое любовь?
Верцинский внимательно посмотрел на Алешу.
— Да вы что, юноша, влюблены, что ли? Алеша молча кивнул головой.
— Ну, значит, пропали. Юноша, только дурак может любить в настоящее время.
— Казимир Казимирович, да нет… Ну в самом деле, неужели вы не знаете, что такое любовь?
— Любовь или влюбленность, юноша, это различать надо. Вот вы как похудели. Вы в грудь ранены. Смотрите, еще чахотку наживете.
— Ну, влюбленность, не все ли равно, — весело сказал Алеша и сел на постель Верцинского.
IX
— Влюбленность — это выписыванье на песке вензелей своей возлюбленной, это, юноша, чувство глупое и недостойное мужчины, — сказал Верцинский.
— Скажете тоже! Как вам не стыдно, Казимир Казимирович. И вовсе вы не такой, вы только на себя напускаете.
— Нет, юноша, локонов от милых девушек никогда не брал и на сердце в виде амулета не носил, ибо это глупо.
Алеша представил себе, сколько радости ему доставил бы локон Татьяны Николаевны, и блаженно улыбнулся.
— Вижу, юноша, что вы не согласны. Ну, что делать. Но предупредить вас считаю обязанным, ибо может быть, отчасти благодаря вам, попал в этот образцовый лазарет и на пути к выздоровлению.
— И не благодарны за это ей, нашей Царице, старшей сестре.
— Нисколько, юноша. Она обязана это сделать, и она и сотой доли своего долга не отдала мне.
— Обязана? Но почему? За что она обязана? А делать самой операцию надо мною? Возиться над моим телом, ходить за мной! Тоже обязана! — задыхаясь и торопясь сказал Алеша.
— Эх, юноша! Юноша! Вы слыхали, что такое садизм?
— Нет.
— Ну ладно. А о половой психопатии, или истерии, слыхали?
— Очень мало.
— Все они, и старшая сестра, и ее дочери в лучшем случае больные женщины-истерички.
— Как вы можете это говорить!
— Продукт вырождения, юноша.
Алеша молчал. В его голове это не укладывалось. Он видел сильную высокую императрицу, красавиц великих княжон и не мог понять, как могут они быть продуктом вырождения. Верцинский точно угадывал его мысли.
— Вы не смотрите на то, что они телом такие здоровые, сильные, хотя Татьяна и телом худовата. Это бывает. В здоровом теле есть такой нервный излом, и вот от этого-то нервного излома и идет это все. И лазарет с красивыми молодыми офицерами, и игры с ними, а более того Распутин.
Это страшное имя было произнесено. Алеша боялся, что с этим грязным именем будет связана та, кого он любил больше жизни. О Распутине он не знал ничего определенного, но уже слыхал. Заставить молчать Верцинского, уйти от него он уже не мог. С непонятным жутким сладострастием ему хотелось слушать все то худое и грязное, что тогда говорилось про царскую семью.
— Ни меня, — продолжал Верцинский, — ни штабс-капитана, вашего соседа, у которого вчера отняли ногу по бедро, а сегодня он умер, сами не оперировали, даже и не глядели на нас. Мы им не интересны. Тут смотрят и оперируют молодых, красивых, которые бьют на чувственность, раздражают нервы… Да, это дополнение к Распутину, к той страшной гангренозной язве, которая поразила императорский дом накануне его падения.