Том 6. Наука и просветительство - Михаил Леонович Гаспаров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Античное время двигалось по бесконечному кругу, как звезды в небе, которое всегда было и всегда будет. Библейское время двигалось по прямой, как стрела, летящая от сотворения мира к светопреставлению. Европейская культура выросла из обоих этих корней. Но сейчас судорожный взлет религиозных настроений оживляет именно библейское мироощущение. Всем хочется думать, что мы переживаем конец света, а не смену времен года. «Юнкер Шмидт, честное слово, лето возвратится!» Коли на то пошло, неужели никто не чувствует, что мы давно уже живем после конца света? И даже после нескольких?
Когда от пестроты современной литературы кружится голова, то хочется сделать над нею сознательно то, что память бессознательно делает с прошлым: выхватить из него несколько особо примечательных явлений, а остальные насильственно забыть. Выхватывание производится по признаку «мне нравится – мне не нравится», хотя прямо об этом обычно не говорится. Мне нельзя этого делать: я филолог и по этимологии своей профессии должен любить всякое слово, а не только избранное. Тем интереснее смотреть, как это делают писатели и критики.
В этой дискуссии перебирается не очень широкий круг авторов и произведений. Почти все они – не из массового чтения. (Исключение – Солженицын, о нем – потом.) Есть даже такие, на которых ссылаются не по книгам, а по рукописям. Это писатели для писателей, а не писатели для читателей: элитарная литература, экспериментальный цех словесности, вырабатывающий те приемы, которые пойдут в серийное производство. Это работа рискованная, занимающиеся ею заслуживают и внимания, и уважения. И у них сейчас есть особенные трудности – маленькие, но тоже, вероятно, способствующие ощущению конца света.
Нашей элитарной литературе не хватает читателей. Широкой публике она неинтересна, потому что слишком сложна. Для нее нужно или иметь подготовку побольше нашей средней школы, или принимать на веру чьи-то утверждения «это хорошо» и по ним образовывать свой вкус. Это не ново. Ново то, что узкой ценительской публике она тоже неинтересна. Все новаторские приемы наших авангардистов, вплоть до самых отчаянных, давно знакомы этим ценителям по английской и французской словесности. (Новыми могут быть находки только в средствах самого русского языка; но об этом – тоже потом.) Наша элитарная литература – не для сотен и не для сотен тысяч читателей, поэтому она чувствует себя неуютно. И этот неуют выражается в жалобах на то, что литературе пришел конец.
Жалобы эти преждевременны. Между сотнями и сотнями тысяч есть еще очень толстый читательский пласт тех, кто ищет эстетического самообразования. Журнал «Иностранная литература» знает, что делает, когда печатает параллельно роман традиционный и роман авангардистский. Элитарная литература может учить читателя новому вкусу. Право, это не менее важно, чем приобщить его к новым религиозным откровениям. Но ей мешает привычное неуважение к собственным дидактическим способностям.
Впрочем, и тут не без противоречий. С одной стороны, «искусство для искусства» – это благородно, с другой стороны, учительские лавры Толстого и Достоевского тоже привлекательны. Отсюда душевное раздвоение, тоже окрашивающее современные литературные дискуссии в минорные тона. Вряд ли для этого есть причины. Ведь ни Толстой, ни Достоевский не научили русского читателя тому, чему хотели: ни крестьянской идиллии по Генри Джорджу, ни российскому призванию по Победоносцеву. Они научили его другому: видеть больше, чем видели раньше и в человеке, и в мире, и в слове, и из этого большего отбирать то, что по душе, а это и называется вкус.
Литература, однако, ощупью сама находит путь именно к этому своему просветительскому делу. Она бросается в публичную саморефлексию: эссеистику, автокомментаторство, исторические и историко-культурные фантазии. Этим она прямо обучает читателя тому, как ее надо читать. Подчас такой сдвиг смущает не только критиков, а и самих писателей: кажется, будто этим литература изменяет самой себе. Чтобы так казалось, нужно быть очень уверенным, что литература – это только то, в чем есть лирические строчки с ритмом и рифмой или эпический сюжет с завязкой и развязкой. К счастью, это не так.
Литература отличается от науки, философии, религии не предметами, о которых она пишет, а языком, которым она пишет. Первым европейским прозаиком – и очень художественным прозаиком – был историк Геродот. Платон вошел в историю литературы, а Хрисипп не вошел не потому, что Платон был меньше философом, чем Хрисипп, а потому, что он излагал свою философию приятнее для читательского вкуса, чем Хрисипп. В Европе история и философия – когда они излагались не только для историков и не только для философов – ощущались как часть художественной литературы еще сто лет назад. Для француза «Чума» и «Сизиф» Камю не размежеваны границей между философией и изящной словесностью. В нынешнем увлечении эссеистикой наша литература только возвращает себе те области, которые ей давно принадлежали. Разве это плохо?
Беллетристика стала отождествляться с литературой только во времена Белинского – до этого она ей противопоставлялась. Было время, когда литература вся была такой, какой она, на страх некоторых, становится сейчас, – эссеистической. Это был конец античности, с которым сейчас часто сопоставляют конец нового времени. Эссеистика тогда называлась парадным красноречием и антикварством. Существовала и беллетристика – любовные романы, которые читала широкая публика, но начисто не замечала образованная элита. Никакого бахтинского пафоса становления в них не было, они были заштампованы до предела. Нужно было, чтобы освящающее время сохранило из них считаные единицы, и тогда Гете станет умиляться над «Дафнисом и Хлоей». Без позднеантичной эссеистики в Европе не было бы Монтеня, без позднеантичного бульварного романа – «Жиль Блаза» и «Мертвых душ». Будем ли мы считать, какая потеря была бы больше?
Есть искусство, разъединяющее общество, – элитарное и массовое, официозное и диссидентское. И есть искусство, объединяющее общество, – таким в древних Афинах была трагедия, в средние века икона, а в предвоенной Европе кино. На икону смотрели и мужик, и книжник, книжник видел в ней впятеро больше, чем мужик, но не отвергал ничего из того, что видел мужик. Литература оказывалась великой тогда, когда в ней совпадали вкусы масс и вкусы культурной аристократии. Вергилий