Семнадцать мгновений весны (сборник) - Юлиан Семенов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поэтому, встретив Штирлица, он сказал:
— Дружище, подите-ка к себе и переоденьтесь. У вас в шкафу есть вечерний костюм, не так ли?
— Ваши люди даже подкладку пороли, смотрели, не держу ли я чего-либо в ватных плечиках, — ответил Штирлиц. — Предупредите, чтобы зашивали теми же нитками, я зоркий, группенфюрер, привык замечать мелочи.
— Распустились, — вздохнул Мюллер. — Накажу. Я ведь их лично инструктировал по поводу ниток.
— И что мы станем делать в вечерних костюмах?
— Слушать музыку, — ответил Мюллер. — Рейхсминистр военной экономики доктор Шпеер дал указание, чтобы электростанция снабжала светом зал филармонии; он благоволит музыкальному директору Герхарду фон Вестерману, даже с Геббельсом поссорился: тот приказал всех оркестрантов забрать в «фольксштурм», а Шпеер любит музыку. Сегодня дают концерт этого самого… боже, вылетело имя… ну, глухой старик…
— Бетховен, — сказал Штирлиц, тяжело посмотрев на Мюллера. — Он умер, когда был почти одного возраста с вами, вы же себя стариком не называете…
— Не обижайтесь, Штирлиц, это сентиментализм, а он мешает нашей работе…
— Вечерний костюм я одену, но без пальто мы в филармонии окочуримся, группенфюрер…
— Откуда знаете?
— Я бываю там два раза в месяц, забыли?
— Не считайте, что я постоянно держу для вас личную охрану, Штирлиц. За вами смотрят только тогда и лишь там, где это целесообразно.
…Мюллер сдал свое пальто в гардероб, где у вешалок стояли инвалиды, только-только выписавшиеся из госпиталей; те древние старики в черных униформах с золотыми галунами, к которым так привыкли берлинцы, поумирали от голода и холода; инвалиды работали неумело, роняли номерки, кряхтя и морщась от боли, поднимали их, бормоча под нос ругательства; впрочем, разделось всего человек тридцать, да и те — заметил Штирлиц — пришли на концерт, поддев под пиджаки и фраки меховые курточки.
Мюллер усаживался в кресле обстоятельно. Это его усаживание показалось Штирлицу до того отвратительным, что он с трудом удержался от желания демонстративно отодвинуться.
Мюллер словно бы понял затаенное желание Штирлица и улыбнулся, заметив:
— Выдержка у вас могучая, я бы на вашем месте рявкнул…
Когда начали «Эгмонта», Штирлиц сразу же вспомнил, как в Париже, в сороковом году, в отеле «Фридман» на авеню Ваграм он настроился на московскую радиостанцию «Коминтерн» и поймал передачу из Большого зала консерватории, когда в музыкальной поэме от автора читал Василий Иванович Качалов, а дирижировал Самуил Самосуд.
Штирлиц подумал тогда, что русская режиссерская мысль далеко обогнала немецкую; впрочем, тяга музыкального искусства рейха к хоровым решениям классики, боязнь появления на сцене личности , желание сбить всех в кучки и поставить во главе каждой функционера НСДАП сыграло злую шутку: во время владычества нацистов были построены великолепные автострады, мощные станки, сверхскоростные самолеты, но не было создано ни одной книги, которая бы перешагнула границы тысячелетнего рейха, ни одного фильма, оперы, симфонии, картины, скульптуры, которые бы вызвали интерес мировой общественности; нацизм, с его гребенкой , с призывами к следованию традициям (толком никому неведомым), с его ненавистью к поиску новых форм, обрек народ мыслителей и поэтов на духовное нищенствование. Лишь молодой Герберт фон Кароян, которому благоволил Гитлер, позволял себе быть оригинальным — его манера дирижирования отличалась от всех. Когда Геббельс заметил, что такого рода аномалии пора положить конец — разлагает других музыкантов, толкает их к грани всепозволенности и самовыражению, — Гитлер возразил:
— Кароян в музыке подражает моей манере говорить с нацией. Не мешайте ему быть самим собою, в конце концов, он пропагандирует только великих немцев; насколько мне известно, он не включает в свои концерты ни Чайковского, ни Равеля.
Слушая в Париже, оккупированном гитлеровцами, русского «Эгмонта», Штирлиц испытывал тогда высочайшее чувство гордости — даже в горле першило — от того, что именно его революция, его Россия сообщила миру такой невиданный в истории человечества полет поиска в искусстве, какой был разве в лучшие годы Эллады и Возрождения.
Он вспоминал Маяковского, Эйзенштейна, Шостаковича, Кончаловского, Прокофьева, Яшвили, Есенина, Дзигу Вертова, Радченко, Пастернака, Коровина, Блока, Эль Лисицкого, Таирова, Мейерхольда, Шолохова, он вспоминал фильмы «Чапаев», «Мать», «Мы из Кронштадта», «Веселые ребята», которые триумфально покатились по миру. Какому искусству выпадала еще столь завидная доля — в течение десяти лет дать такое количество великих имен, которые, в свою очередь, родили своих последователей в мире?!
…Мюллер склонился к Штирлицу, заметив:
— Эгмонт явно тяготеет к большевизму, отказывается от компромисса.
— А разве член НСДАП может идти на компромисс с врагом?
— Я бы немедленно принял предложение палачей, — шепнул Мюллер и странно подмигнул Штирлицу.
Концерт прервали через десять минут: начался налет англичан — гул их «москито» берлинцы узнавали сразу же.
Возвращаясь пешком на Принц-Альбрехтштрассе, Мюллер долго вышагивал молча, а потом сказал:
— Послушайте, дружище, вы — умный, вы все поняли верно и про мою попытку сблокироваться со всеми теми, кто думает о мирном исходе битвы, и про новые отношения между мною и вашим шефом, но главного вы не знаете. И это бы полбеды… Главного не знаю я, поэтому я и вытащил вас послушать, как на сцене голосят голодные хористки. Работая много лет в том кабинете, который вам теперь хорошо известен, я отучился верить людям, Штирлиц. Я не верю даже себе, понимаете? Нет, нет, это правда, не думайте, я сейчас не играю с вами… Рубенау, Дагмар, возобновление прерванных переговоров — зачем все это?
— Видимо, для того, чтобы продолжить переговоры.
Мюллер досадливо махнул рукой:
— Переговоры идут постоянно, Штирлиц, они не прерывались ни на минуту… Шелленберг еще в сорок четвертом году летал в Стокгольм и в отеле «Президент» вел беседу о сепаратном мире с американцем Хьюитом… Он уже устроил встречу экс-президента Швейцарии доктора Музи с Гиммлером. И было это не вчера и не через Рубенау, а пять месяцев назад, накануне нашего удара по англо-американцам в Арденнах, когда те покатились назад. И они договорились. И Гиммлер позволил вывезти из наших концлагерей богатых евреев и знаменитых французов. Понимаете? Договорились. И Шелленберг пришел ко мне — после звонка Гиммлера — и получил у меня право на освобождение двух тысяч пархатых и французиков. Но потом мы ударили, и союзники побежали, и Гиммлер прервал все контакты с Музи, только Шелленберг продолжал суетиться — у меня в досье лежат об этом все документы… А после того как в январе Сталин начал наступление под Краковом и спас американцев, поскольку мы должны были перебросить с Запада наши части против Конева, рейхсфюрер снова встретился с Музи — и было это в Шварцвальде, возле Фрайбурга, двенадцатого февраля, до того еще, как вы отправились в Швейцарию, — и подписал новый договор… Понимаете? Подписал договор, по которому обязался каждые две недели освобождать тысячу двести богатых евреев и отправлять их в вагоне первого класса в Швейцарию. А еврейские финансисты взамен этого пообещали прекратить антигерманскую пропаганду в тех газетах Америки, которые они контролируют… Ах, если бы Гитлер сговорился с ними три года назад! Если бы… Эти финансисты обязались платить золото Международному Красному Кресту через экс-президента Музи, а тот в свою очередь покупает нам на эти деньги бензин, машины и медикаменты… И они уже идут в рейх, поэтому стали снова летать наши самолеты, Штирлиц, поэтому мы с вами до сих пор ездим на своих машинах… Более того, Гиммлер заключил пакт с американскими евреями из банков, который дает ему право на защиту, потому что, как выясняется, именно он, рейхсфюрер СС, осуществил спасение несчастных, обреченных маньяком Гитлером на уничтожение, пусть за него замолвят словечко… И ведь замолвят, поверьте…
Штирлиц покачал головой:
— Не считайте мир беспамятным…
Мюллер горестно усмехнулся:
— Памяти нет, Штирлиц. Запомните это. Дайте мне право редактировать «Фолькишер беобахтер» и «Дас шварце кор», а также составлять программы радиопередач, и я в течение месяца докажу немцам, что политика антисемитизма, проводившаяся ранее, была вопиющим нарушением указов великого фюрера — он никогда не звал к погромам, это все пропаганда врагов, он хотел лишь одного: уберечь несчастных евреев от гнева их конкурентов. Память… Забудьте это слово… Злопамятство — да, но это качество к понятию «память» никакого отношения не имеет, лишь к темной жажде мести… Так вот, этот договор Гиммлера мы все-таки смогли поломать… То есть что значит «мы»? Кальтенбруннер, не я; по мне, пусть еврей станет канцлером, все проиграно, будь что будет… Кальтенбруннер, мне сдается, имеет свои источники информации по поводу того, что происходит на Западе и в окружении Гиммлера… Словом, я сделал так, что была перехвачена французская шифровка в Мадрид о переговорах Музи с Гиммлером, и Кальтенбруннер, естественно, сразу же доложил ее фюреру. А тот отдал приказ: «Каждый, кто помогает еврею, англичанину или американцу, сидящему в лагере, подлежит расстрелу без суда и следствия».