Даурия - Константин Седых
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Запущенная залежь вызвала в нем такую горечь, будто напоили его настоем осиновой коры. Ни отца, ни братьев, с которыми вдоволь он поработал здесь, уже не было в живых. Он потер большим и указательным пальцами левой руки обведенные морщинками глаза и повернулся к ехавшему с ним рядом Журавлеву:
– Видишь, Павел Николаевич, эти осинки?
– Вижу: осинки как осинки.
– А это, брат, для кого как. Знаешь, на какой они залежи растут? На той, где я последний раз крутил быкам хвосты.
– Давненько, значит, это было, – рассмеялся Журавлев. – Боюсь, что ты теперь быка от коровы не отличишь. Помнишь хоть, на чем хлеб растет?
– Помнить-то помню, а вот пахать разучился. А оно бы не плохо было за чапиги подержаться. Об этом я и в тюрьме и в ссылке тосковал, как помешанный.
– Что-то у тебя больно мечты мирные, – захохотал Журавлев. – Ты оглянись назад да погляди, кого ведешь за собой. – И он показал ему на следовавшую за ними колонну партизанской конницы, которая растянулась в длину не меньше чем на версту.
Василий Андреевич взглянул назад, и глаза его, обычно полуприкрытые нависшими бровями, радостно заблестели. Он пришпорил коня, посмотрел вперед и в волнении приложил руку к груди.
– Вон, брат, и поселок наш увиделся, – и, разглядывая видневшийся в долине Мунгаловский, торопливо говорил: – Гляди ты как разросся. Целых две улицы без меня появилось. Это здорово! А вот пашен нынче мало засеяно. Прежде к этой поре, куда ни взглянешь, везде свежая пахота виднеется, а сейчас глазу не на чем остановиться.
Когда перебрались через бурную от полой воды Драгоценку и выехали на улицу, Василий Андреевич увидел у крайней покосившейся с подслеповатыми окошками избушки босых и нищенски одетых ребятишек. Было их четверо, один другого меньше. Выстроившись в шеренгу, с любопытством разглядывали они вступивших в улицу партизан.
– Вот и первые мои посёльщики, – сказал Василий Андреевич. – Поеду, поговорю с ними.
Он подъехал к ребятишкам, поздоровался:
– Здорово, молодцы! Чьи же вы будете?
– Ивана Мезенцева, – ответил за всех рыжеголовый в располосованной от плеча до пупа рубахе парнишка, вынув палец изо рта.
– Вон, значит, чьи! Ну, а отец у вас дома?
– Хворает он у нас. Его харачины нагайками пороли. А ты, дяденька, красный? – набравшись смелости, спросил парнишка и снова сунул палец в рот.
– Красный. А вы, ребята, за кого – за красных или за белых?
– А мы ни за кого, – дипломатично ответил рыжеголовый.
– Вишь ты, какой хитрый! – рассмеялся Василий Андреевич. – На-ка, вот тебе за это на всю компанию, – протянул он ему горсть завалявшихся в кармане китайских леденцов. – Да ты бери, бери, не бойся. Это шибко вкусные штуки. А отцу своему скажи, что один дядька пришлет к нему партизанского фельдшера.
– Фершелам-то у нас платить нечем.
– Ну, этот фельдшер особенный, он с вас денег не возьмет.
Василий Андреевич распрощался с ребятишками и поехал догонять Журавлева. В поселке уже обосновались на постой два партизанских полка, пришедших раньше. Всюду стояли в огородах расседланные кони, пылали костры, а площадь у церкви была запружена обозами. Когда Василий Андреевич догнал Журавлева, тот сказал ему:
– Тесновато нам будет в твоем поселке, да и для народа накладисто. Живо все под метелку заметем. Придется, по-моему, часть армии направить на стоянку в Орловскую. Как ты думаешь?
– Могу только согласиться. Направляй в Орловскую пехоту и хотя бы один из кавалерийских полков.
– А я хотел пехоту здесь оставить.
– Нет, в Орловской для нее спокойней будет. Не сегодня завтра семеновцы полезут на нас из Нерчинского Завода. Пусть уж с ними кавалерия дерется, а пехота тем временем отдохнет. Мне кажется, что штабу надо тоже в Орловской обосноваться.
– Я и сам так думаю. Поедем в Орловскую. Пусть идут туда же Первый полк и вся пехота, – приказал он подъехавшему Бородищеву, а потом спросил Василия Андреевича: – 'Ты, конечно, здесь погостишь?
– Да, денька два побуду у родных. Думаю, что раз в пятнадцать лет это не грех.
Они распрощались, и Журавлев двинулся со штабом в Орловскую, а Василий Андреевич поехал в отцовский дом.
Роман в это время уже находился дома. Завидев подъезжающего к воротам ограды Василия Андреевича, он выбежал встретить его. Следом за ним появились Авдотья и Ганька в отцовской соломенной шляпе и не по росту большой рубахе.
Василий Андреевич, чувствуя резкие удары сердца, заехал в ограду, где за пятнадцать лет многое переменилось. Сойдя с коня, он передал его Роману и пошел навстречу плачущей и выглядевшей совсем старухой Авдотье. Они обнялись и троекратно расцеловались. Не переставая причитать, Авдотья сказала:
– Не дождались отец-то с Северьяном. А ведь оба только про тебя и трастили. Долго же мыкался ты на чужой стороне.
– Ну, ну, хватит, родная. Не убивайся, не растравляй себя. Не вернешь их слезами. А у тебя еще дети. Вон они какие у тебя молодцы. Ведь это Ганька? Гляди ты, какой вымахал! А на отца-то как похож, прямо вылитый Северьян. Да что же ты стоишь истукан истуканом? Иди, поздороваемся.
Ганька провел ладошкой у себя под носом и, красный от смущения, подошел к нему. Василий Андреевич поцеловал его в лоб и ласково потрепал по спине. Потом схватил на руки, поднял выше своей головы.
– Да ты, брат, налиток налитком! Сколько же тебе лет?
– Тринадцать.
– Значит, уже половина казака в тебе есть. Возьмем мы, однако, тебя с собой воевать. Поедешь?
– Поеду. Дома я не останусь.
– Не мели, не мели чего не надо, – напустилась на него Авдотья. – Захотели вовсе одну меня оставить.
– Не отпустишь, так убегу. Дома семеновцы скорей убьют, – угрюмо стоял на своем Ганька.
– Это, брат, ты правду говоришь. Пожалуй, и верно придется тебя с собой взять. Обдумаем это. А сейчас давай веди меня в дом, показывай, как живете тут с матерью.
Отцовский дом, когда вошел в него Василий Андреевич, показался ему страшно низеньким и тесным, совсем не таким, каким казался в давние годы. Маленькая и неуклюжая стояла в кухне русская печь, когда-то казавшаяся ему очень высокой и внушительной. Маленькими и узкими стали и окна. Переступив через порог, он распрямился и чуть не достал головой до матицы, в которую ввернуто было кольцо для зыбки.
– То ли я шибко вырос, то ли дом у вас осел… – рассмеялся Василий Андреевич.
Они прошли с Романом в горницу, где стояли на подоконниках пустые горшки из-под комнатных цветов, срезанных Авдотьей на гроб Северьяна, и горница от этого показалась Василию Андреевичу совсем пустой. Он бурно выдохнул изо рта воздух и стал снимать с себя шашку, револьвер и туго набитую планшетку из желтой кожи, одновременно разглядывая обстановку горницы. На задней стене увидел он прибитые над кроватью рога изюбра. Рога были прибиты еще им самим. Они стали совсем ветхими, на них уже не было доброй половины отростков.
Скоро Авдотья принесла в горницу миску горячих щей на подносе, хлеб в плетенной из проволоки хлебнице, деревянные красные ложки и такую же солонку. Извинившись за плохое угощение, пригласила его и Романа к столу.
За столом Роман рассказал ему, что Семен и Прокоп изловили Никнфора и Арсения Чепаловых. Чепаловы сидят в избе Лукашки Ивачева, и караулят их там Никита Клыков с партизанами. Никита Клыков дважды уже порывался расправиться с ними и раз успел ударить Никифора прикладом винтовки и проломить ему голову.
Выслушав Романа, Василий Андреевич приказал ему заменить кем-либо Никиту Клыкова и немедленно собрать всех мунгаловских партизан. Роман заседлал коня и быстро выполнил его приказание. Минут через сорок приехали к Улыбину Семен, Лукашка, Прокоп, Симон Колесников, Федот Муратов, Никита Клыков и другие ходившие в партизанах мунгаловцы.
– Никифора Чепалова бил? – спросил Василий Андреевич Никиту, который был заметно подвыпивши.
– Бил, – вызывающе заметил 'Никита. – Глядеть я на таких гадин не могу. Давно их зарубить следовало. – И он непримиримо мотнул своей чубатой башкой.
– Значит, считаешь, что правильно поступил? – уставился на него Василий Андреевич взглядом, от которого тот сразу стал трезвее и нервно закрутил свисавшую из кармана гимнастерки цепочку от часов. Вдруг Василий Андреевич закричал, грозя ему кулаком:
– Тебе дали возможность искупить свою вину, а ты опять за старые проделки принялся. Смотри, Никита! Сдохнешь собачьей смертью. За всякий самосуд над кем бы то ни было поставим к стенке. Вот тебе мое последнее слово: либо ты станешь дисциплинированным и честным бойцом партизанской армии, либо на тебе мы поставим крест. Ты днем и ночью должен помнить, что по твоей милости многие здесь отшатнулись от нас, пошли на поводке у шароглазовых и каргиных.
Никита вскочил на ноги, дико вращая глазами и порываясь что-то сказать, но разрыдался и бессильно опустился на свое место. Захлебываясь от слез, он бил себя кулаками по голове и отбивал ногами лихорадочную чечетку.