Емельян Пугачев (Книга 2) - Вячеслав ШИШКОВ
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Стой, стой!.. – кричал, настигая их, всадник. – Не страшитесь, православные, это я, Максим!.. Ужли не признали?.. Я – Максим Обабкин!..
– Макся, ты?
– А кто же? – прохрипел всадник. – Ну, робя, молись богу, господь-батюшка нам милости послал! Полдюжины коней из крепости в рощу прибежали, там сено в стогах. Лошади-то, должно, еще днем сено-то заприметили, как бой был… У лошадей-то, чуешь, память дюжее, чем у кошек… Во!
Шестеро крестьян, прытко взлягивая, побежали к роще.
…На следующий день Голицын распорядился отслужить панихиду на могилах коменданта Елагина, его жены и бригадира Билова. В их память прогремел пушечный салют.
В числе четырех приговоренных к казни Пугачёвцев был повешен и старый дядька Шванвича – солдат-гренадер Фаддей Киселев. Он сам вызвался следовать из Берды за «батюшкой» в Татищевскую крепость и там нашел себе могилу.
К генерал-аншефу Бибикову и в Петербург поскакали курьеры с донесением князя Голицына о полной победе над Пугачёвым.
4На умете, куда подъехали путники, оказалось немало нагруженных скарбом подвод да с десяток верховых коней. Седла сложены в кучу, покрыты дерюгой. С полсотни было людей – пожилых и молодежи. Все они из дальних деревень устремлялись к Берду, к «батюшке».
Когда узналось, что сам батюшка приближается, народ всколыхнулся:
– Государь!
А вот и он сам. Крестьяне опустились на колени, вышел с непокрытой головой и старик Фома, хозяин умета, с ним трое бородачей – его сыны.
– Встаньте, детушки! – сказал Пугачёв утомленным голосом. – Кто такие? И куда правите путь?
– К тебе, отец наш, к тебе, надежа-государь!.. – загалдели, подымаясь, крестьяне.
– Спасибо, детушки! Я в людях немалую нуждицу имею. Вот генералы царицыны наседают на меня. Крушат мою силу-то. Чаю, и посейчас под Татищевой бой идёт. А я за подкреплением в Берду спешу.
– Не тужи, батюшка, не печалуйся, осударь великой, – заговорили в толпе крестьян. – Нашей мужицкой силушки будет при тебе, свет наш, сколь хошь.
– Благодарствую… Не ради себя, ради вас, мир людской, радею, – растроганно сказал Пугачёв. – Ну, здорово, дедушка Фома! – обратился он к кивавшему лысой головой хозяину умета. – Вот приехали погостевать к тебе.
Дай, стар человек, приют нам.
– Батюшка, отец наш! – закричал и от прилива чувств скосоротился старик. – Все для вашей милости и для слуг твоих сготовлено…
Уж из трубы дым валил, в печке потрескивали поленья, две хозяйки стряпали в обширной избе ужин.
– Ты, как поснедаешь, твое величество, – обращаясь к Пугачёву, сказал пожилой вожак артели, – ложись с богом на спокой. А уж мы твою милость постережем. Животы положим за тебя. Уж ты поверь, с тем шли. Мы, ведаешь, из лесов сами-то, звероловы, ружьишки с собой прихватили, вот и две собачонки-медвежатницы. Эй, Андрюха! – закричал он, оглядывая сквозь густые сумерки толпу крестьян. – Отбери-ка поскореича с десяток наших, кои подюжее, да айда за мной к околице. Ребята! Оружайся! Бекеты выставим, всю ночь караул держать будем. Да парочку вершних коней, еще Волчка с Шариком.
В случае чего – примчим, шум подымем!.. Сами не дозрим – псы учухают.
– Где, старинушка, ногу-то потерял? – спросил Пугачёв ядреного, брюхатенького, на деревянной ноге деда.
– В прусскую кампанию, ваше величество! Бывший лизаветинский солдат.
– Под Кенигсбергом был?
– Бог сподобил, ваше величество! А при корпусе графа Румянцева, как брали крепость Кольберг, ноженька моя обманула меня, похарчилась, ядром сразило…
– Так неужели и ты ко мне против супостатов собрался?
– Этак, этак, ваше величество!.. Да ведь на коне-то я управный. Из ружья могу, а нет, так и пикой чекалдыхну!
– Ведь он, батюшка, паронщик, пароны снимает, – заголосили обступившие царя крестьяне.
– Какой такой паронщик? Не слыхивал, – сказал Пугачёв.
– Да я, ваше величество, кровь останавливаю да от ран лечу, стреляных да рубленых. Сего ради зовусь – паронщик. И заговаривать могу. От пули, от картечи, от ядра…
– А пошто же себя не заговорил? – улыбнулся Пугачёв.
– Да, чуешь, заговор-то спознал я опосля ноги поврежденья, ваше величество…
– Ну, послужи, послужи мне, старина!
Когда Емельян Иваныч направился к избе, его бережно подхватили под руки.
– Люб ты нам, надежа! – закричали мужики срывающимися голосам?!. – Простой ты, ваше величество, свой! – шумели они, гурьбой провожая батюшку до дверей.
Во дворе зажгли костры. Приготовились караул держать всю ночь.
Емельян Иваныч долго не мог после ужина уснуть. На него, как пуганые птицы на приманку, спускались сны и тотчас отлетали, опять опускались и отлетали вновь. В его взбудораженном мозгу одна за другой возникали только что пережитые сцены боя. В полубредовом состоянии он вдруг встряхивался, кричал: «Детушки, грудью, грудью!» – и приходил в сознание. Его сердце переполнялось кровью, в ушах гремели раскаты пушечной пальбы, перед закрытыми глазами скакали всадники, бежали, валились люди… Так неужто же всему конец?
Непереносимая тоска опрокинулась на него, он застонал, поднялся с кровати и, выставив вперед руки, пошагал через тьму к слабо освещенному извне окну. Сквозь наполовину промерзшее стекло заглянул во двор. Два костра, возле них крестьяне: сидят, балакают, попыхивают трубками.
«Караулят меня, государя», – подумал Емельян Иваныч и вдруг почувствовал, что тяжесть сваливается с его сердца.
– Нет, врешь! Погодите-ка, Голицыны-Рукавицыны… Мы еще побарахтаемся! – произнес он вслух и широко заулыбался.
***Вот этого главного, этого основного у Емельяна Пугачёва – «побарахтаемся!» – недооценили ни правящий Петербург, ни сам Бибиков.
«Точно жернов с сердца свалился», – писал он жене в день получения известия о победе под Татищевой. А князю Волконскому, в Москву, генерал-аншеф писал: «Теперь я почти могу ваше сиятельство с окончанием всех беспокойств поздравить, ибо только одно главное затруднение и было, но оно теперь преодолено, и мы будем час от часу ближе к тишине и покою».
В свою очередь князь Волконский спешил поздравить Екатерину: «Я обрадован, что злодей Пугачёв с его воровскою толпой князем П. М.
Голицыным совершенно разбит и что оно, внутреннее беспокойство, которое столь много ваше милосердное матерно сердце трогало, ко концу почти пришло, приношу всенижайшее и всеусерднейшее поздравление».
Радостное известие это Екатерина прочла рано утром, еще в папильотках, чепце и пеньюаре.
– Браво, брависсимо! – воскликнула она. – Стало быть, инсуррекции конец! C'est fini!..
На имя Екатерины тотчас посыпались поздравления, и она сама спешила поделиться этой радостной вестью со своими близкими. В одном из своих писем она говорила, что после дела под Татищевой «гордящиеся сим разбоем ненавистники наши поубавят свое ликование». В адрес таких «ненавистников» в коллегии иностранных дел уже сочинялась графом Никитой Паниным для гамбургских газет особая статья о победе под Оренбургом. Послы и посланники европейских держав спешили известить свои правительства. Так, сэр Роберт Гуннинг писал 8 апреля графу Суффольку: «Вчера от генерала Бибикова приехал курьер и привез весьма приятное известие об окончательном подавлении мятежа, вследствие совершенной победы, рассеявшей все мятежное войско».
Однако ближайшие события показали, что взбаламученное народное море еще долго будет шуметь и волноваться.
Глава 9.
Оборона Уфы. «Чиновная ярыжка». Берда встревожена. Хлопуша идёт за кандалами.
1Говорят, сердце сердцу весть подает. А вот сердце Устиньи не почуяло, что с её венчанным супругом приключилась сущая беда. Она все еще томилась новизной своего необычного положения, наслаждалась сытой жизнью и тем непривычным вниманием, которым была окружена. Но все же продолжала скорбеть и тосковать, как тоскует вольная птица, посаженная в золотую клетку. Где ты, красная девичья воля, где душевный покой, где ты, юная казачка Устя, песенница и первая плясунья.
Просыпается она поздно, и белоснежная наволочка на её подушке почасту мокра от слез. Одеваться помогают ей «фрейлины», обращаются к ней: «ваше величество». Такое титулование ей было сначало смешно – она снисходительно улыбалась; затем вызывало раздражение; теперь она стала привыкать, как привыкает человек к обидной кличке.
Сегодня одно платье, а завтра другое; сегодня – утренний чай с малиновым вареньем и жаренными в масле пышками, завтра – с янтарным медом и пирожками с осетриной, рисом, яйцами. Щеки Устиньи начали круглеть, движения отяжелели, молодое тело расслабилось в непривычной, вынужденной лености.
Её отец Петр Кузнецов, Михайло Толкачев и Денис Пьянов – «стражи ближние её здоровья» – жили в том же доме, внизу. Там же помещался и гусляр-слепец Дерябин. Поднимались они наверх только по зову, и к обеду Устинья их не приглашала. С нею обедали лишь «фрейлины» и главная распорядительница, Аксинья Толкачиха. Обеды были обильные, с вином и сладостями. Внизу тоже кормились неплохо: баба Толкачиха, заботясь о своем муженьке Михайле, тащила туда жареным и пареным. Денис Пьянов со слепым Дерябиным всегда были под хмельком.