Мой ангел злой, моя любовь… - Марина Струк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Петруша, милый, — тронула за плечо, пугаясь пустоте его глаз, когда он взглянул на нее. — Что ты здесь? Отчего не в дом поехал? Непогода-то какая! Так недолго и горячку схватить…
— Я отцу Иоанну привез потир и дискос [477], - каким-то глухим голосом произнес Петр. — А покойная графиня по воле своей последней передала несколько тысяч для восстановления убранства. Все ему отдал, пусть сам…
— Конечно, сам, — кивнула Анна, кладя ладонь на холодную щеку брата. — Что с делом нашим? Как сложилось? Мне писала mademoiselle Оленина, что договор расторгнут. Ты продал дома и тульские земли? И что князь? Согласен ли частями долг получить?
— Он согласен на единовременную половину долга тут же и частями по десять тысяч ежегодно, покамест и проценты, и долг не будут погашены, — тихо ответил брат, отводя от нее взгляд на небо, на сером пространстве которого темнел крест на куполе церкви. — Продал я и дом на Маросейке, и землю на Тверской, и тульские деревни продал. Поверенный наш московский не желал идти на то, все от отца бумаги требовал, не слушал меня. Пришлось все самому, — он закрыл глаза, скривился, словно острая боль вдруг кольнула тело.
— Что с тобой, милый? Что с тобой, Петруша? — Анна встревожилась не на шутку, заметив и бледность на его лице, и это выражение лица мимолетное. — Рана былая беспокоит?
Вместо ответа он вдруг взял ее за руку и вложил пачку ассигнаций, несколько из которых вырвались из ее маленькой ладони, рассыпались по снегу. Анна вскрикнула, хотела вскочить на ноги, броситься собрать эти бумажки, от каждой из которых зависела их судьба ныне. Но Петр удержал ее, схватив за запястья, не дал подняться с лавки.
— Не трудись, ma petite sœur, не стоит, — проговорил он устало. — Это всего лишь бумага.
— Бумага? — взвизгнула Анна, с трудом понимая, что он имеет в виду, с отчаяньем наблюдая, как, кувыркаясь, бегут ассигнации по снегу прочь от них. Петр достал из-за полы шинели пакет и, вскрыв его, протянул одну из сторублевых ассигнаций ей, ткнул пальцем в бумагу. Это была подделка. Не настоящая ассигнация, а фальшивка, пусть и схожая на удивление с оригиналом настолько, что перепутать можно было те без особого труда. Лишь маленькая ошибка отделяла ту от настоящей сторублевой ассигнации — буква «Л» вместо буквы «Д» в слове «ходячею».
— Сколько у нас таких? — тихо спросила у Петра, выпуская из руки фальшивки, что по-прежнему держала зажатыми в кулаке, и те тихо зашелестели по снегу.
— Денег у нас с тобой, ma chere, ныне только двадцать девять тысяч, — ответил брат. — И бумаги этой на семнадцать — вся плата дом на Маросейке. По закону я его продал, отдал купчую ведь. А тот, кому продавал, в свою очередь передал купчую новому хозяину, какому-то купцу колониальному [478]. Быстро дело обстряпал свое худое. Ищи теперь лиходейца по всем московским землям! Вот такой я скудоумный оказался! Надобно бы с нашим поверенным дело иметь, а не искать иного. Испугался, что отцу тот все отпишет, да недаром… Тот весьма заинтересовался, отчего стали вдруг продавать земли. Желает отца повидать, письмо к нему передал со мной… я вскрыл его… сжег на станции… rien à faire! [479]
— Поедем домой, Петруша, — Анна потянула брата за собой, оглянулась в поисках Лешки, который всегда сопровождал брата. — Где твой возок? Я сани-то отпустила, думала, пройдусь после. Пойдем, а совсем промерз. И Полин заждалась…
— Ты знаешь? — взглянул на нее брат снизу вверх, вглядываясь в ее лицо через снежинки, что медленно падали с серого неба. Анна лишь улыбнулась в ответ и кивнула. Конечно, она знала. С того самого дня, как открылась ей Полин в оранжерее.
Оттого и не была удивлена, когда первой, кто встретился им в передней, была именно Полин, вдруг схватившая за руку Петра, ничуть не стыдясь ни Ивана Фомича, ни Лешки, что помогал Петру снять шинель, ни самой Анны. И Анна даже пропустила легкий укол в сердце, глядя на то, какими взглядами обменялись брат и Полин, как он легко погладил пальцем ладонь той, прежде чем отпустить. Зависть к их счастью, к их любви, за которую она после покается в образной отцу Иоанну.
С недавних пор она предпочитала не ездить в церковь на службы, а молиться здесь, в домашней образной, перед семейной иконой, глядящей на нее с пониманием. Здесь не было косых взглядов, которые сопровождали ее, и к которым она пока не была готова. Словно любовь сняла с нее покровы, в которые Анна укрывалась от всех, сорвала маску, сделала такой беспомощной и беззащитной. Оттого и сторонилась людей, боялась увидеть сочувствие в глазах, услышать шепотки за спиной, как тогда в Москве. Ведь и венечная память [480] была признана утратившей силу вследствие разрыва обязательств, о чем весть не могла не разойтись по округе, а там уж и мадам Павлишина не смогла умолчать — намеками давала понять, что знает причину разрыва между Олениным и девицей Шепелевой, предоставляя своим собеседницам додумывать самим ее. И снова сплетни покатились из дома в дом, из усадьбы в усадьбу…
Хорошо хоть вскоре пришло негласное известие о том, что французы покинули границы империи, что западные земли перешли снова под руку русского императора, вытесняя из разговоров любые другие толки. Война была окончена для тех, кто жил в России, оттого и палили в каждом усадебном дворе в воздух из ружей, обнимались дворовые, не скрывали своей радости даже чопорные старухи.
Наполеон изгнан из России, отброшен за границы! Благая весть для всех! И хотя до издания официального манифеста было еще две недели [481], но уже вовсю звонили колокола церковные на смоленской земле, узнавшей первой о том, служили благодарственные молебны, славя императора и фельдмаршала.
В тот же день Анна получила письмо от Андрея. Тот стоял уже в Вильне постоем вместе со своим полком, собираясь перейти с остальными войсками границу, чтобы и далее преследовать Наполеона уже на чужой земле, гоня до самого Парижа, как решил Александр I, пожелав себе славу освободителя всей Европы.
До боли знакомый почерк. Анна представила, как тот сидит за столом и в свете единственной свечи водит пером по листу бумаги, выводя вежливые холодные слова, что ныне она читала, спрятавшись от всех за широкой занавесью на подоконнике в своей спальне. Он без мундира, только в рубахе. Голубые глаза из-под русой челки глядят на бумагу, на которой перо выводит строки.
«…Нет срочности в том, чтобы передавать кольцо в мою семью. Покамест обручений, при коих оно могло бы быть в нужде, не предвидится у нашей фамилии. Я пришлю своего человека за ним, когда сия оказия случится…». Одно только упоминание о возможной его помолвке с другой, о чем Анна даже помыслить не могла ранее, вдруг заставило замереть на месте, а сердце больно удариться о ребра. Совсем не этих слов она ждала, даже страшась признаться себе в том, когда писала ему письмо.