Рассказы - Иван Бунин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
III
Федот заговорил, когда все помолчали и побормотали: «Да-а… ловко…» – еще проще.
– А вот я, – начал он медлительно, лежа на локте и поглядывая на темную, неподвижно торчавшую перед ним на звездном небе фигуру гимназиста, – а вот я совсем задаром согрешил. Я человека убил, прямо надо сказать, из-за ничтожности: из-за козе своей.
– Как из-за козе? – в один голос перебили старик и Пашка.
– Ей-богу, правда, – ответил Федот. – Да вы вот послухайте, что за яд была эта коза…
Старик и Пашка опять стали закуривать и уминать солому, приготовляясь слушать. А Федот серьезно и спокойно продолжал:
– Из-за ней вся и дело вышла. Убил-то, конечно, ненароком… Он же меня первый избил… Он пьяный пришел, а я выскочил сгоряча, вдарил бруском… Да об этом что говорить, я и так в монастыре за него полгода отдежурил, а кабы не было этой козе, и ничего бы не было. Главная вещь, отроду ни у кого у нас не водилось этих коз, не мужицкое это дело, и обращенья с ними мы не можем понимать, а тут еще и коза-то попалась лихая, игривая. Такая стерва была, не приведи Господи. Что борзая сучка, то она. Может, я и не захотел бы ее приобретать, – и так все смеялись, отговаривали, – да прямо нужда заставила. Угодий у нас нету, просторов и лесов никаких… Прогону своего у нас спокон веку не было, а какая мелочная скотина, так она просто по парам питается. Крупную скотину, коров мы на барский двор отдавали, а полагалось с нашего брата, мужичка, за всю эту инструкцию две десятины скосить-связать, две десятины пару вспахать, три дни с бабой на покосе отбыть, три дни на молотьбе… Сосчитать, сколько это будет? – сказал Федот, поворачивая голову к старику.
Старик сочувственно подтвердил:
– Избавь Господи!
– А козу купить, – продолжал Федот, – ну, от силы семь, али, скажем, восемь целковых отдать, а в напор она даст бутылки четыре, не мене, и молоко от ней гуще и слаже. Неудобство, конечно, от ней та, что с овцами ее нельзя держать – бьет их дюже, когда котна, а зачнет починать, злей собаки исделается, зрить их не может. И такая цопкая скотина – это ей на избу залезть, на ракитку, – ничего не стоит. Есть ракитка, так она ее беспременно обдерет, всю шкурку с ней спустит – это самая ее удовольствие!
– Ты же хотел рассказать, как человека убил, – с трудом выговорил гимназист, все глядя на Пашку, на его лицо, неясное в звездном свете, не веря, что этот самый Пашка – убийца, и представляя себе маленького мертвого грузина, которого волокут за кандалы, по грязи, среди темной, дождливой ночи, два солдата.
– Да а я-то про что ж? – ответил Федот грубовато и заговорил немного живее. – Ты не можешь этого дела понимать, ты своим домом жить-то еще не пробовал, а за мамашей жить – это всякий проживет. Я про то и говорю, что этакий грех прямо из-за пустого вышел. Я из-за ней трех овец зарезал, – сказал он, обращаясь к старику. – Девять с полтиной за овец взял, а за нее восемь заплатил. Не дешево тоже обошлась… И опять же с бабой пошли кажный день скандалы. Взял, говорю, пустое, восемь за козу отдал, ну, там кой-чего для хозяйства купил, кой-какую вещество, ребятенкам свистулек набрал, пошел домой, пер, пер, пришел к утру – глядь, полтинника нету: сунул, значит, в карман и посеял. Стала баба деньги считать – «Где ж, говорит, полтинник? проглотил? Говорила тебе, дураку, тушками продать, а овчины себе оставить…» Слово за слово… Такой скандал пошел, не приведи Господи! Она у меня такая, правду сказать, собака, во всей губернии поискать…
– Это своя допущенье, – деловито вставил Пашка. – Их не бить, добра не видать.
– Понятная дело, – сказал Федот. – Ну, одумалась, покорилась. А подоила козу, и совсем повеселела: хороша, правда, на удой оказалась, и молоко отличная. Мы было и обрадовались. Погнали в стадо. Дал я пастушатам на табак, поднес по чашке водки… а то они, сукины дети, брухаться приучают… Только ворочается вечером стадо – смотрю, нету моей козе. Я к пастуху: почему нашей козе нету? А потому, говорит, пригнали мы стадо на лесной пар, зачала твоя коза с коровами играть, схватилась с быком: отойдет от него, разлетится, разлетится – раз его в кичку! До того его измяла, стал за коров от ней прятаться, а кинешься отгонять, она – шарк в овес… Мы прямо из сил выбились! А потом ушла, бегал за ней подпасок, весь лес выбегал, нигде не нашел, – как скрозь земь провалилась…
– Ну, правда, – яд коза! – сказал старик.
– Ха! – злорадно ответил Федот. – Да это еще что, ты послухай, что дальше-то будет! Как пропала эта самая коза, мы с бабой прямо очумели. Ну, думаем, каюк, попанется она волку на зубы. А того, понятно, и в голове не держим, что куда бы лучше было, кабы ее черти задрали. Кинулись наране в лес, кажись, живого места не оставили, все до шпенту объелозили – нигде нету! Затужил я бо-зна как, однако еду пахать, – как раз пахота подошла. Взял с собой хлебушка в платочке, положил под межу, пашу, а на другом бугре малый наш деревенский пашет – вдруг, слышу, кричит что-й-то, показывает рукой. Оглянулся я да так и ахнул: коза! Вытащила узелок, схватила в зубы, растрясла и стоит, дергает бородой, хлеб лопает… Кинул я поскорее соху – к ей. Я к ей, а она от мене. Я к ей, а она от мене: отбежит, остановится, жует хлеб – и горюшка мало. И ведь такая веселая да умная стерва – за всем моим движением следит. А меня сердце на нее берет, очень хочется поймать, так бы, кажись, и расшиб ее! Сожрала хлеб и пошла: обертывается, поглядывает, хвостом трясет, – ну, прямо насмешничает!
– Что и говорить, скотина беспечная! – сказал старик.
– Про что ж я-то говорю! – воскликнул Федот, поощренный сочувствием. – Я про то и говорю, что она прямо сокрушила нас! Тут и недели не прошло, стали все на меня обижаться, так, говорят, и живет коза твоя в мужицких хлебах, у меня у самого весь осьминник истолкла, все кисти с овса оборвала. Раз как-то зашла гроза, зачала молонья полыхать, опустился дождь – смотрю, несется моя белая коза, что есть духу, прямо к нам, орет не своим голосом – и прямо в сенцы. Я со всех ног за ей, зажмал ее в угол, затянул через рога подпояской, зачал ее утюжить… гром гремит, молонья жжет, а я ее деру, я ее деру! Должно, более часу драл, верное слово. Посадил потом на варке[33], привязал на подпояске… да тот-то ее знает, либо подпояска была гнилая, либо еще что, только глянули мы наране – опять нету козе! Так, веришь ли, аж слеза меня со зла прошибла!
IV
Тон Федота стал так прост, сердечен, так полон хозяйственного огорчения, что никому бы и в голову не пришло, что это рассказывает о своем грехе убийца. Да и слушали его просто. Кирюшка неподвижно лежал вниз животом, с головой покрытый армяком, выставив из-под него толсто опутанные белыми онучами, в больших лаптях ноги. Иван, надвинув на лоб шапку, запустив руки в рукава, лежал на боку и тоже не двигался, молчал же строго и серьезно потому, что считал ниже своего достоинства интересоваться дураками. Ему так было мало дела, убийцы перед ним или нет, что он даже крикнул раз:
– Спать пора! Завтра домелете!
А Пашка и старик, полулежа и задумчиво перекусывая соломинки, только головами покачивали да порою усмехались: ну, правда, и зазнал горя Федот с козой! И Федот, видимо, считая себя уже оправданным этим сочувствием к его смешному и горькому положению, совсем перестал стесняться отступлениями. И гимназист, стиснув зубы и от ветра, и от внутреннего холода, порою дико, с изумлением оглядывался: где он и что это за странная ночь? Но была все такая же, простая, знакомая, деревенская ночь, каких было много: темнело поле, черным треугольником вырезывалась в звездном небе рига, дул ветер по лозняку, за которым вспыхивали и пропадали звезды, доходило до лиц и рук прохладное дуновение с запахом мякины, шуршало в соломе и опять стихало… Глубоким сном спали, утонув в соломе белыми клубками, собаки… И страшное было только в том, что было уже поздно, что высоко поднялась с северо-востока кучка серебряных звезд, что глухо, по-осеннему шумит вдали темная туча дремотного сада, что блестят в звездном свете глаза на лицах разговаривающих…
– Да, братец ты мой, – говорил Федот, – истинно до слез меня довела! Сказывают мне, наконец того, – загнал ее мужик на Прилепах. Иду добывать, делать нечего, такой уж, видно, жребий мой. Прихожу на деревню, где ни гляну, – никого нету, все на работе. Едет мальчик за водой, испрашиваю: где дом Бочкова? «А вон, говорит, где старуха в красной поневе под лозинкой сидит». Подхожу: «Это Бочков двор?» Махает мне старуха рукой, на варок показывает…
– Ошалела, значит, от старости, – вставил Пашка, так хорошо засмеявшись, что гимназист с изумлением и страхом оглянулся на него и подумал: «Да нет, не может быть – это он все наврал на себя!»
– Ошалела, – подтвердил Федот. – Только рукой махает. А я уж давно слышу, свинья на варке юзжит. Отворяю дверь в клетушку, где эта самая свинья сохраняется. Вижу, возит бабу здоровенная матка: навалилась на нее баба, держит одной рукой, другой из ведра на нее поливает. А свинья вся черная от грязи, возит ее, таскает, никак баба с ней не сладит, заголилась до самого живота. И смех и грех! Увидала меня, обдернула подол, ноги, руки, вся лицо в навозе… «Что тебе нужно?» – «Что нужно? По делу. Вы мою козу загнали, держите приблудный скот, а объявления не делаете». – «Никакой, говорит, твоей козе мы не держим. Мы ее выпустили. Ее на барском дворе загнали». И смеется чего-й-то. Та-ак, думаю, значит, опять мое дело табак. Ну, погоди ж ты! Вышел, пошел. Только зашел за соседний двор, повернул на стежку по конопям, откуда ни явись, мальчишка чей-то рыжий навстречу. «Ты за козой приходил?» – «За козой. А что?» Вдруг слышу, кричит баба за избой: «Кузьма, куда тебя закружило, глаза твои накройся?» – «Скорей, говорю, беги, вон мать с крипивой идет». А она и вот она – увидала его, бежит: «Не табе сказала за малым смотреть? А табе куда завихрило, такой-сякой?» Потом как вскинется на меня!