Они. Воспоминания о родителях - Франсин дю Плесси Грей
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У Алекса были и враги, и сторонники. Поклонники Седого Лиса, как звали его коллеги, были очарованы славянской душевностью, которую он мог включать и выключать по желанию, властным взглядом и неисчислимыми талантами. В юности он мечтал стать художником и к 1960 году стал рисовать и фотографировать. Несмотря на слабое здоровье, Алекс всё свободное время трудился над своими работами, которые впоследствии выставляли в самых известных галереях Нью-Йорка и некоторых национальных музеях. Его гигантские металлические скульптуры к 1980-м годам возвышались по всей Америке. Кроме того, он выпустил книгу под названием “Художник в своей мастерской” – фотохронику французского изобразительного искусства XX века, ставшую классикой.
Враги Алекса критиковали его страсть к саморекламе и византийскую безжалостность. Они хорошо знали – порой по своему горькому опыту, – что этот амбициозный человек верен своим начальникам, а не подчиненным или коллегам и что расплатой за несогласие с ним может стать немедленное увольнение, которое, кстати, он всегда доверял подручным, не желая пачкать руки. Но вплоть до маминой смерти эта жесткая, холодная сторона его натуры никогда не обращалась к семье. В течение пятидесяти лет Алекс полностью соответствовал сложившемуся образу – любящий отец семейства раболепно прислуживает своей блистательной, но нарочито беспомощной супруге, которая не в силах ни вызвать сантехника, ни воспитать ребенка. Его всю жизнь очевидно тянуло к властным женщинам, и он с самого начала постановил, что Татьяна его богиня и смысл его жизни в том, чтобы удовлетворять все ее прихоти. Полвека Супермен, как мы с матерью его звали, был мне любящим и заботливым отцом. С первых же месяцев нашей совместной жизни в 1940-х годах именно Алекс был мне отцом и матерью: с бесконечным терпением возился он с моими брекетами, записками из школы, беседовал с учителями, выслушивал мои невзгоды, требовал возвращаться домой вовремя и хорошо себя вести. Позже именно он вел меня к алтарю, утирал мне слезы и был самым нежным дедушкой.
С идолом моей юности мне и пришлось сразиться, когда я стала искать письма Маяковского.
Мама скончалась в 1991-м после долгой болезни. Хотя она и завещала мне все документы и письма Маяковского, найти их оказалось непросто. К изумлению друзей, Алекс вскоре после смерти Татьяны женился на ее медсестре и в течение восьми лет отказывался отдать мне письма, ссылаясь на плохое самочувствие или усталость. “Ты что, не видишь, мне плохо, я не могу об этом думать”, – повторял он. “Я слишком устал, чтобы их искать”. Он всегда умел избегать прямых столкновений, а если его всё же загоняли в угол, был беспощаден. То ли из врожденной деликатности, то ли из конфуцианской почтительности к старшим я кротко соглашалась, что письма, должно быть, хранятся в какой-то банковской ячейке или затерялись среди документов.
Летом 1999 года мое терпение лопнуло. Мне написали из московского музея Маяковского и сообщили, что у них хранится большой архив маминых писем бабушке, ее матери, Любови Николаевне Орловой. Она скончалась в 1963 году, так никогда и не выехав за пределы России, и незадолго до смерти передала письма в музей. К сожалению, письма бабушки не сохранились, но в письмах матери – о существовании которых я и не подозревала – описывались последние полтора года жизни поэта. Сотрудники музея пригласили меня изучить “архив Татьяны Яковлевой”. Однако я понимала, что перед этим мне необходимо прочесть письма Маяковского, которые мать завещала мне. Я решила потребовать у отчима, чтобы он вернул мое наследство.
Августовским днем 1999 года Алекс Либерман лежал в постели в своей нью-йоркской квартире. Ему было восемьдесят шесть, он был очень болен, принимал множество лекарств и почти всё время спал. На следующий день ему предстояло лететь во Флориду.
– Алекс, дорогой, где письма Маяковского? – спросила я.
– Где-то там, – и он качнул седой головой, словно пытаясь окинуть взглядом комнату. – Забери их.
С этими словами он закрыл глаза и вновь заснул. Я вернулась домой, в Коннектикут, где жила уже много лет. Но посоветовавшись с мужем и другом-юристом, несколько дней спустя я вернулась в квартиру отчима и принялась осматривать двухметровые стопки конвертов в углу комнаты. Через час я прервалась, понимая, что меня ждет работа на несколько дней. Интуиция заставила меня подойти к прикроватной тумбочке и открыть верхний ящик. В старом рваном конверте с размашистой надписью “письма Маяковского”, сделанной маминой рукой, лежало то, что она завещала мне – двадцать семь страниц писем поэта, двадцать четыре телеграммы и несколько рукописей.
Только тогда, читая эти письма, я поняла, почему мой ревнивый, властный отчим, который столько лет внушал окружающим, что именно он – смысл жизни Татьяны, так долго отказывался отдать их законной наследнице, якобы любимой приемной дочери. Только тогда я поняла, почему он готов был нарушить закон, лишь бы скрыть их от мира.
Два месяца спустя я навестила Алекса во Флориде. Это было за десять дней до его смерти, и к тому моменту он уже почти не говорил. Обливаясь слезами, я в последний раз поцеловала его в лоб и мысленно поблагодарила за мое спасенное детство. Вместе с тем меня восхищало его коварство. Через несколько месяцев, когда я работала с архивом музея Маяковского, у меня появилась еще одна возможность оценить эту сторону его натуры.
Об этом поистине макиавеллиевском персонаже, чью личность, как и мамину, сформировал безумный водоворот революции, я расскажу в следующих главах.
Глава 5
Алекс и его отец
Александр Либерман, изысканный и утонченный человек, происходил из простой крестьянской семьи, жившей на Украине. Отец его, Семен Исаевич, родился в 1881 году в крошечной деревушке, куда его предки перебрались за несколько поколений до того. В отличие от многих других крестьян-евреев, Либерманы соблюдали религиозные традиции. Дед Семена по матери, долговязый бородатый мужчина, носил длинные одежды, как полагалось еврейским ученым, и больше изучал Талмуд, чем занимался хозяйством. Он повлиял на внука куда сильнее, чем практичный жизнерадостный отец, который возглавлял семейное дело.
До революции евреям не позволялось владеть землей, и Либерманы арендовали больше полутора тысяч гектаров, засеянных сахарной свеклой, у какого-то польского барина, которого никто в глаза не видел. В хозяйском доме, однако, жили незамужние сестры барина, с которыми семья Семена делила фруктовый сад. Сестры любили прогуливаться под плакучими ивами вдоль ручья, отделявшего хозяйство Либерманов. Родственники Семена встречали их почтительно, целовали руки, а те целовали их в макушку. На земле Либерманов работали две сотни крестьян, которые относились к своим хозяевам с благоговением – те всегда были в курсе всех их радостей и печалей и проявляли заботу. Семен говорил, что близость с русским крестьянством очень повлияла на него: “Сформировавшиеся в детстве чувства к крестьянам определили мое развитие – из любви к ним я и стал революционером”.
Семен Либерман был единственным мальчиком в семье, материнская родня мечтала, что он пойдет по стопам дедушки и станет ученым. Отец хотел, чтобы Семен взял на себя хозяйство. Первые, однако, победили, и в семь лет мальчика, говорившего тогда только по-украински и на идише, отослали в большое село – учиться. Там, занимаясь русским и древнееврейским, он показал блестящие способности. В местной православной церкви Семен встретил священника, который стал его покровителем, – сыновья этого священника, видные петербургские чиновники, часто навещали отца, и их образ поразил мальчика. Глядя на их изысканные манеры и изящную одежду, Семен мечтал, что когда-нибудь уедет из деревни. В шестнадцать лет, имея при себе всего пять рублей, он сбежал в Житомир и поселился у дальнего родственника, врача и реформистского раввина[49].
В Житомире Семен еле сводил концы с концами и всё свое время отдавал учебе, чтобы одолеть непростые вступительные экзамены в гимназию. Поступив, он сразу же подпал под влияние одного из учителей, оказавшегося марксистом, – тот после уроков молча давал ему антицарские статьи, распространяемые их подпольной группой. Таким образом, Семен рано приобщился к радикализму. Но настоящее “крещение революцией”, как несколько десятилетий спустя он писал в книге воспоминаний “Дела и люди”[50], состоялось во время одного из множества еврейских погромов, устроенных властями. В схватке казак ударил его саблей и чуть не ослепил.
“Мне навсегда запомнилось первое сражение с царскими приспешниками”, – писал он. Тем вечером, лежа на больничной койке, он поклялся стать настоящим революционером и помочь свергнуть царя. “Я вышел из среды, где живы были традиции еврейского романтизма. <…> Я мечтал о царстве свободы, равенства и социальной справедливости”.