Отягощенные злом, или Сорок лет спустя - Аркадий и Борис Стругацкие
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Демиург произнёс, не оборачиваясь:
– Все они хирурги или костоправы. Нет из них ни одного терапевта.
По-моему, это тоже была цитата, но я не сумел вспомнить – откуда и, наверное, поэтому не понял, что он хотел сказать.
6. Разговоры об истории. О новой истории, о новейшей истории и особенно часто – об истории древней. Агасфер Лукич из истории знает всё. Есть у него один-два пробела (например, Центральная Америка, шестой век, – «тут я несколько поверхностен»…), но в остальном он совершенно осведомлён, захватывающе многоглаголен и нарочито парадоксален. «Не так всё это было, – любит приговаривать он. – Совсем не так».
Иуда. Да, был среди них такой. Жалкий сопляк, мальчишка, дрисливый гусёнок. Какое предательством! Перестаньте повторять сплетни. Он просто делал то, что ему велели, вот и всё. Он вообще был слабоумный, если хотите знать…
«Не мир принёс я вам, но меч». Не говорилось этого. «Не мир принёс я вами но меч… ту о мире», – это больше похоже на истину, так сказано быть могло. Да, конечно, по-арамейски подобная игра слогов невозможна. Но ведь по-арамейски и сказано было не так. «Не сытое чрево обещаю я вам, но вечный голод духа». Причём так это звучит в записи человека явно интеллигентного. А на самом деле вряд ли Учитель рискнул бы обращаться с такими словами к толпам голодных, рваных и униженных людей. Это было бы просто бестактно…
Конечно же. Он всё знал заранее. Не предчувствовал, не ясновидел, а просто знал. Он же сам всё это организовал. Вынужден был организовать.
«Осанна». Какая могла быть там «осанна», когда на носу Пасха, и в город понаехало десять тысяч проповедников, и каждый проповедует своё. Чистый Гайд-парк! Никто никого не слушает, шум, карманники, шлюхи, стража сбилась с ног… Какая могла быть там проповедь добра и мира, когда все зубами готовы были рвать оккупантов и если кого и слушали вообще, то разве что антиримских агитаторов. Иначе для чего бы Он, по-вашему, решился на крест? Это же был для Него единственный шанс высказаться так, чтобы Его услышали многие! Странный поступок и страшный поступок, не спорю. Но не оставалось Ему иной трибуны, кроме креста. Хоть из обыкновенного любопытства должны же были они собраться, хотя бы для того, чтобы просто поглазеть, – и Он сказал бы им, как надо жить дальше. Не получилось. Не собралось почти народу, да и потом невозможно это, оказывается, – проповедовать с креста. Потому что больно. Невыносимо больно. Неописуемо.
7. …Я был в полном отчаянии. Видимо, начиналась уже истерика. Я собою не владел. Не помню, как я оказался на лестничной площадке. В ушах гудело – то ли бешеная кровь накручивала спирали в помрачённом мозгу моём, то ли перекатывалось в лестничных пролётах эхо от удара двери, которую я изо всех сил за собой за хлопнул.
Весь трясясь, но уже в себе, я спустился на этапе ниже и присел на калорифер. Ледяное железо резало зад, но не было сил стоять, и даже не в силах дело – в голову мне не приходило встать на ноги. Я весь сосредоточился на процессе закуривания. Шарил по карманам, ища мундштук. Долго извлекал сигарету из пачки прыгающими пальцами, сломал две, прежде чем вставил в мундштук третью. Потом принялся ломать спички одну за другой, но закурить в конце концов удалось, и, едва успев сделать первую затяжку, я услышал шаги.
Кто-то поднимался по лестнице, да так быстро, с энергичным напористым ширканьем одежды, мощно, по-спортивному дыша и даже напевая что-то вместе с дыханием, что-то классическое – не то «Рассвет на Москве-реке», не то «Боже, даря храни». И я подумал злобно: это же надо, какой весёлый, энергичный клиент у нас пошёл, наверняка с какой-нибудь особенной гадостью, с гадостью экстра-класса, с такой гадостью, чтобы уж всех вокруг затошнило, чтобы женщины плакали, сами стены блевали, и сотня негодяев ревела: «Бей! Бей!»…
Он увидел меня и остановился пролётом ниже. Фигура моя здесь, на лестнице, застала его врасплох. Теперь ему надлежало немедленно принять респектабельный и, по возможности, внушительный вид, дабы сразу было ясно, что перед вами не шантрапа какая-нибудь, не горлопан из молодёжного клуба, не полоумный прожектёр какой-нибудь, а человек солидный, личность, со значительным прошлым, с весом, со связями, готовый предложить отдать, пожертвовать идею, которую он глубоко продумал в тиши своего личного кабинета и отшлифовал в диспутах с людьми заслуженными, излюбленными и высокопоставленными.
Белесовато-бесцветная, квадратная физиономия его с остатками юношеского румянца на щеках, как бы присыпанных пудрой, наглые васильковые глаза с пушистыми ресницами педераста мимолётно показались мне знакомыми – где-то я видел этот приторный набор – то ли в рекламном ролике, то ли на плакате… Я не захотел вспоминать. Я слез с калорифера и, зажавши мундштук в углу рта, чувствуя, как немеют у меня от злобы челюсти, пошёл спускаться ему навстречу и вдруг поймал себя на том, что на ходу судорожно похлопываю раскрытой ладонью по перилам.
Он быстро сорвал легкомысленно сдвинутую на затылок шляпу, прижал её к груди и коротко, по-белогвардейски, дёрнул головой, отчего белобрысые его волосы слегка рассыпались. И уже явственно проступил на его поганой морде приличествующий джентльменский набор: солидность, печать значительного прошлого, отсвет глубоко продуманной идеи. И вот тогда я его вспомнил. Это был Марек Парасюхин по прозвищу Сючка, мы вместе кончали десятый класс, а потом он, окончивши всё, что полагается, стал литсотрудником тоненького молодёжного журнальчика с сомнительной репутацией, расхаживал в чёрной коже (не подозревая, конечно, по серости, что это форма не только эсэсовских самокатчиков, но и американских «голубеньких»), публиковал статейки, в коих тщился реабилитировать Фаддея Булгарина, либо доказывал кровное родство князя Игоря и Одиссея Итакского, а в анкетах в графе «национальность» неизменно писал «великоросс». И известно мне было, что в определённых кругах на него рассчитывают.
– Ты зачем сюда припёрся, скотина? – произнёс я перехваченным голосом, надвигаясь на него.
Против света не видел он моего лица и узнать меня не мог, и теперь, задним числом, я понимаю, что по определённого момента он воспринимал все мои слова и действия как своего рода проверку, искус своего рода. Он приятно осклабился и ответил:
– Явился по вызову. Моя фамилия Парасюхин, честь имею.
– Сука ты, дрянь поганая, – произнёс я, с наслаждением беря его за манишку.
Улыбка его несколько побледнела, но он продолжал рапортовать:
– Готов к докладу. Имею проект, предварительно одобренный…
– Какой ещё проект? – просипел я, наматывая его манишку на кулак. Глаза у меня застилало. Отвратительное чувство априорной безнаказанности владело мною. Ведь вся эта погань испытывает наслаждение, не только издеваясь над теми, кто попал ей в лапы, она же наслаждается и собственными своими унижениями в лапах того, кого считает выше себя.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});