То было давно… - Константин Алексеевич Коровин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Эрос, Эрос, – заявил и Вася. – Что ваш Эрос? А вот Николай, мой приятель, – и он указал на Колю Курицына, – вот он не Эрос, а Стоерос, а за ним бабы все бегают. Неизвестно почему!
– Позвольте, это я Стоерос? Позволь спросить, что это такое – Стоерос?.. Что ты говоришь?..
Выходила какая-то ерунда. Я чувствовал, что назревает, как говорится, ссора.
– Знаете что, – сказал я. – День прекрасный. Надо подготовиться к охоте. Дробь – шестой номер. Кушайте, надо подкрепиться. Ночью пойдем на ток. Надо в темноте сидеть в шалаше. Вылетают к утру, чуть свет…
Тут вошел мой слуга, Ленька, и громко сказал:
– Диких рябчиков сколько прилетело. Сели на заводи. Вон тут, рядом. Такие здоровые!
Охотники оживились. Быстро схватили ружья, пошли. Один Коля остался. Сидя за столом, он расшибал красные яйца и ел.
Вошел профессор с женой. В руках у нее была маленькая книга, как молитвенник. Лицо ее было серьезно, строго. Она открыла книгу и, опустив глаза, прочитала:
Тень – любовь твоя,
Тень – твои ласки,
Жизнь и счастье – наша тень.
Ты не верь вчерашней сказке,
Новой жизнью дышит день.
– Замечательно! – хватая ее руки и целуя, восторженно задыхаясь, стал вскрикивать Коля. – Это вы написали? Замечательно. Пушкин – ни к черту!
Она, сложив книжечку, приложила ее к груди, подняла глаза к небу, сказала: «Да, я», и вышла. За ней вышел и профессор. Оставшись с Николаем вдвоем, я сказал:
– Ты насчет стихов-то. Уж очень что-то восторгаешься.
– Ну что же, – отвечает он. – Она, брат, хорошенькая. Показывает, брат, что она – личность свободная, независимая. Эмансипация. А он, сукин сын, метафизик, держит, брат, ее чем-то крепко. Вот чем держит – не поймешь. Темная, брат, штука…
Ночь. В весеннем небе остро, над синей долиной лесов, блестит серп месяца.
Выходим с крыльца моего дома. Темная земля. Тихо. В лужах у крыльца и в колеях дороги отражается небо. Пахнет землей, мхом, сыростью лесов. Спят в ночи высокие ели моего сада. По спине проходит холодок.
Мы идем мимо сараев в спящей тишине деревни. Спускаемся ниже, к проселку. Перед нами расстелилась однотонная темная долина мелколесья. Стараясь обходить весенние лужи, мы идем его краем. Впереди охотник, крестьянин Герасим. Он обвешан чучелами тетеревей. Я тихо говорю ему:
– Герасим, посади побольше чучелов у шалаша генерала.
Долго идем. Обходим край мелкого леса. Слева показался большой ельник и край озимого поля. Герасим остановился, говорит тихо:
– Тута…
Видим шалаши из еловых ветвей. В самый дальний садится гофмейстер. Потом Вася и я. Герасим ставит чучела тетерок поодаль от шалашей.
Долго сижу я в шалаше, и мне видно, как бурая даль мелколесья порозовела. Чахлые, ровные ели медленно светлеют.
Вдруг понизу, у самой земли, подлетел близко косач и смотрит на чучело.
Вытянув шею, опустив крылья, особенным гортанным звуком косач сказал:
– Чу-фы. – И запел: – Ту-ру-ту-ту-ту-ту, ту-ру-ту-ту-ту…
Он прыгнул кверху, перевернулся в воздухе и стал на ноги. Вдруг, вижу, подлетел другой. Вытянув шею, они смотрели друг на друга, растопырив крылья, и оба пели «Ту-ру-ту-ту-ту».
Это было так близко, и до того занятно они прыгали, что я забыл, что надо стрелять. Вдали раздались выстрелы, подряд: «Та-та-та-та-та». Мои тетерева с треском полетели. Я выстрелил вдогонку. Упавший косач забил крыльями. А вдали все стреляли.
Герасим подползает ко мне и, смеясь, говорит:
– Чего это? Чисто война. Ложись, Лисеич, не убили бы.
– Выходите! – кричит архитектор Вася.
У дальнего шалаша, потрясая ружьем, стоит гофмейстер.
– Восхитительная охота! – кричит он. – Кругом меня, понимаешь ли, орут, токуют, масса. Я смотрю, чучела, но, представь, странно, и они орут, чучела… Я стреляю, кто чучело, кто нет, все равно, стреляю, потом узнаем. Невероятно забавно.
Герасим подбирает чучела. Из них сыпятся белые опилки.
– Вот, одного взяли, ваше превосходительство, – говорит Герасим, показывая убитого косача.
– Превосходно, – радуется гофмейстер. – Признаться, не ожидал… Первый раз ведь чучелов стрелял. Черт их разберет.
Из-за елей леса уже показалось солнце, осветило долину мелколесья. Весеннее утро. Свежие голубые длинные тени кладет лес. А вдали, за моховым болотом, на бугре, ярко освещенный, среди высокого сада, блестит мой деревянный дом.
Идем лесом. Неизъяснимые стада, крики птиц. Яркая зелень, как пух, покрывает леса.
Мы входим в дом. В сенях слуга Ленька говорит:
– Николай Васильевич захворал. Яиц объелся. За доктором послали.
На кухне жена профессора греет салфетки, утомленно говорит:
– Ах, бедный. Так захворать.
– Болван, объелся, – перебивает ее профессор. – А ты его лечишь.
– Это мой долг, – отвечает профессорша. – Сам отлично знаешь, что я – сестра…
И с горячими салфетками, чайником, мятой она уходит в дом.
– Этот болван, – волнуясь, говорит мне профессор, – съел сотню яиц. А она растирает ему живот. Глупо.
– Неумно и опасно, – согласился и Вася.
На тахте в моей мастерской лежит Коля. Испуганно смотрят в пенсне черные глазки.
– Что, – говорит ему друг Вася. – Обожрался? Сколько съел яиц?
– Я не помню, – отвечает кротко Коля.
– Не помнишь!
– Они все яички съели, – вежливо заявляет Ленька.
– Феноменально глупо! – вставляет профессор. – Его нужно оперировать, а ты его не трогай…
Профессорская жена, уходя с бутылками, посмотрела на мужа и сухо сказала:
– Прошу без указаний. Это мой долг…
До самого вечера профессорша ухаживала за Колей, а вечером приехал доктор, рослый блондин.
Он, весело улыбаясь, осмотрел нас и спросил:
– Скажите, пожалуйста: кто это съел сто яиц? Где этот замечательный человек? Он жив?
– Вот он, – говорим мы, показывая на Колю.
– Христос Воскресе, – сказал ему доктор. – Это вы изволили скушать сто крутых яиц?
– Я, – ответил робко Коля.
– Это невероятно. Это на Земле первый случай. Дайте, пожалуйста, чистую салфетку и оставьте меня с больным…
Ленька достал салфетку в шкафу и подал ее доктору. Мы все вышли.
Скоро вышел и доктор и, улыбаясь, объявил нам:
– Господа, не волнуйтесь. Этот милый человек, ваш друг, будет жив… За ним необходим только внимательный уход.
Профессор возмущенно фыркнул. А мой слуга Ленька остановил меня в коридоре, осклабился и сказал:
– А все яйца-то в шкафу так и лежат. И вовсе их Николай Васильевич и не ели
Московская жара
Давно было это. Народу в Москве осталось мало, все уехали на дачу:
Летом все живем на даче.
Невозможно нам иначе,
Будь хоть беден, хоть богат,
Город летом – сущий ад…
Я смотрю в