Клуб города N - Владимир Куличенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я удостоился особого его внимания, даже своего рода почтения. При моем приближении он не кричал: "Кинь копейку ржавую", - а молча, напористо двигался наперерез, ходко выбрасывая вперед свою доску и пружинисто отталкиваясь мускулистыми, почти черными от грязи и загара, руками. По настроению, пьяненький, он жмурился, хрипел, скалился (то бишь смеялся), или глядел злобно, с мучительной обидой, и частенько преследовал меня, впрочем, скоро охладевая к погоне. Надо сказать, что и я замечал его мельком, больше из любопытства, нежели из сострадания.
Как-то раз, за пакгаузом, он окликнул меня. Я поворотил голову - Пров горбился возле кучи угольного шлака, еще горячего, исходившего дымком. Я нащупал в кармане гривенник и швырнул его. Калека выгнул шею, по-гусиному изловчился и ухватил монету шершавыми лиловыми губами, засунул ее языком за щеку и прошепелявил, глядя неожиданно трезво и серьезно:
- Не ходи туда, мил человек! Навеки забудь дорогу туда.
- Куда не ходить? - спросил я оторопело. - Ты чего мелешь, дурак?!
- Не ходи, обманешься...
Он тупо пожевал губами, утер слюну и, неловко перевалившись, упираясь руками в дубовые чурки, неровным, прерывистым скоком исчез в провале меж угольных куч.
Темнело. Тучи набегали с северной стороны. Я укрылся под навесом кочегарки, по которому уже колотили капли. Молния рассекла горизонт, вонзившись неподалеку в поросший злаками холм, и следом небосвод оглушающе разломался, как сотрясаемый толчками скальный утес. Труба кочегарки пошатнулась, под порывом шквалистого ветра отпахнулась дощатая дверь, и тут резанул истошный, пронзительный свисток маневрового паровоза - заливаемый струями, словно зверь в мокрой, серебристо отсверкивающей шкуре, он вынесся из-за стрелки путей, обдал меня удушливым паром и провалился во мраке. Этот паровоз был единственным свидетельством обжитого мира. Все окрест померкло, утопало в ливне, размывалось, утрачивая абрисы реальности: бревенчатые строения, яблони, глиняная площадка, обнесенная изгородью чертополоха. Еще миг назад тут стоял дом, а теперь колеблется его призрак, невесомое акварельное отражение, ускользающее от взора. Зигзаги молний секли глаза; я заслонялся ладонью, и в одно из мгновений в неумолчном шуме ливня различил чей-то радостный вопль - среди мертвого, поверженного потоками воды пейзажа, на одной из угольных куч в безумном восторге воздевал руки к небу безногий Пров, уподобясь сломанному непогодой дереву, и голые руки его с разъятыми пятернями были как две ветви. Торс калеки, с которого ливень срывал тряпье, точно вырастал из угля, служил неразрывным продолжением тела земли, а вопль, разрывавший его гортань, был как бы отзвучием гласа земли. И тут молния ударила особенно ослепительно, я отшатнулся и, когда опустил руку, калеки уже не было...
________
Я сидел в кресле в приемном покое начальника училища. Как выяснилось, он вызвал меня без особой надобности, справился, как идут дела, нет ли каких-либо пожеланий, и я был ему признателен за участие. Все же этот разговор был неприятен мне, всякая забота о моей персоне, от кого бы она ни исходила, представлялась фальшивой, натужной. В последнее время меня преследовало навязчивое подозрение, что мои знакомые вздумали проявлять ко мне особенную, не натуральную жалость. Я никогда не думал, что могу выступать в роли объекта жалости, столь унижающей взрослого, полного сил мужчину, но не мог давать себе отчета, что даю повод для подобного отношения. Я нахожу себя сильным, но чувствую, как каждодневная слабость пронзает меня, отнимает волю и тягу к жизни. Мгновенья отторжения от самого себя становятся все чаще. Я не знаю, что принуждает меня в один из вечеров облачиться во фрачный костюм и отправиться окружной дорогой в оперный театр. Снова я один в этом мире - не вижу скабрезных ухмылочек встречных простолюдинов, не слышу ветра, что разметает пыльцу, не ощущаю теплоты угасающих лучей: словно некто вынул из меня мое естество, лишил нитей принадлежности к человеческому роду. Ледяной мрамор ступеней, по которым я поднимаюсь к дубовым резным дверям, мне ближе, родней, нежели чванливые господа, что величаво прохаживаются в фойе в мундирах. Здесь все сияет: настенные лампы в пергаментных абажурах, ордена, аксельбанты, пуговицы, латунные ручки, люстры, зеркала, радужные свечи. Здесь разлит свет, который не может сотворить улыбка человека; здесь как бы воссияло откровение непостижимого; бегают мальчики в небесно-белых ливреях с начищенными подносами, предлагая шампанское, шоколад и каштаны в сахаре. Они, эти мальчики, как двери, как люстры, канделябры и лепнина на потолке - части единой картины, где смешалось неживое с живым. А роскошные женщины в тяжелых платьях, - будто сошедшие с постаментов статуи, и мне кажется, что это представление исключительно для меня, что меня почему-то ждали.
В зале меркнет чудодейственный свет, и на сцене возникает печальная пастораль кипарисовой рощи, где пастухи и пастушки оплакивают умершую Эвридику. Альт начинает заглавную партию, затем вступают хоры, и тенор Орфея звучит как стон, взывая к тени Эвридики: "О, друг бесценный мой, зову тебя душой, в слезах тоскуя!"
Что привело меня в этот зал? Отчего я пытаюсь проникнуть взором за покрытые масляной краской холсты в глубине сцены, словно туда, а не в преисподнюю, уводит безотрадный берег адской реки Стикс. Я с ужасом озираюсь, - живые ли люди соседствуют со мной в одном ряду? Не подземные ли духи, не безжалостные ли фурии, что встречают Орфея в царстве теней? Отчего так жутко мне, отчего и я в какой-то миг переношусь во мрак, скудно разрежаемый зловещим огнем, - где моя земля, где мой утес, кто протянет мне руку, и не будет ли она мертвенно холодна?
В антракте, на гнущихся ногах, в поту, громыхая сиденьями кресел, я выбрался из ряда. Я задыхался и рвал ворот сорочки. Зловещее предчувствие гнало меня вон из зала. Не помня как, я очутился за кулисами, впотьмах опрокидывал стулья, под удивленными взорами артистов, ожидавших выхода, несся, спотыкаясь и падая, пока чья-то могучая рука не остановила меня:
- Никак леший вас укусил за пятку, Павел Дмитриевич!
Я узнал раскаты голоса Трубникова, но его самого едва различил в полутьме. Звуки оркестра, доносившиеся со стороны зада, мрачными унисонами пронзали меня, вынимали душу. Я инстинктивно сжался, попытался обойти громаду тела Трубникова, но он опять положил руку на мое плечо - как придавил бревном.
- За какой надобностью, дозвольте спросить, пожаловали за кулисы, Павел Дмитриевич, душенька? - произнес он с ехидством. - Желаете постичь, так сказать, изнанку актерского ремесла? Или влечет вас нечто иное?
- Оставьте меня в покое! - я вырвался.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});