Изверг своего отечества, или Жизнь потомственного дворянина, первого русского анархиста Михаила Бакунина - Астра
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У Бееров Виссарион был частым гостем. Несмотря на взрослость, двадцать четвертый год, перед женщинами он краснел и бледнел, но видеть их было для него насущной необходимостью. Конечно, на стороне, в «тех самых заведениях» за ним числились немалые подвиги по женской части, но душа его тянулась к совершенству в образе женщины.
Увидев сестер Бакуниных, Виссарион замер с открытыми глазами.
— Николай! Это ангелы, — он вцепился в его руку, потерявшийся от смущения. — Кто они? Как свеж близ них самый воздух…
— Смелее, Висяша. Смелее.
Опрометчивые слова Натальи усложнили все. Застенчивый, полный переживаний, Станкевич избегал теперь прямого общения с Любашей, боясь, как бы она не забрала в голову, что он влюблен, да еще и по указке. Любинька была еще осторожнее. Она берегла себя. Возможно ли мечтать о счастье после грозы, прогремевшей в Прямухино!
И все же… то взгляд, то словечко, то случайная встреча наедине в коридоре.
С Натальей Беер начались нервные припадки. На ее глазах зарождалась любовь. Бедная, она не знала цены жертвы, которую принесла!
Видел это и Александр Михайлович. Прощаясь перед отъездом, он пригласил молодого человека погостить осенью в Прямухино. Его, но не Белинского. Потомственный дворянин, Александр Михайлович уважал и оберегал свое сословие.
Лето выдалось ветреным, с ураганом. Хлеба полегли, но потом поправились, луга налились. Отошла страда луговая, полевая, огородная.
На Святой Руси петухи поют,Скоро будет день на Святой Руси.
Два приятеля, Станкевич и Ефремов, ехали из Москвы в Тверскую губернию. Ехали долго, с ночлегами. Мягким теплом заливало бабье лето лежащую вокруг равнину, убранные поля, зеленые, чуть желтеющие леса. Покачиваясь в рессорной коляске, поглядывая по сторонам, друзья беседовали обо всем на свете.
«Путешествуй с теми, кого любишь» — с улыбкой потянулся Станкевич, растягивая усталые члены, и заговорил о последней своей находке, о работе известного немецкого философа Шеллинга, его книжечке «О принципах трансцендентального идеализма», которую в подлиннике читал накануне отъезда. Ясный ум Станкевича увидел в ней новое слово философии.
Ямщик, везший их, поначалу вслушивался в разговоры молодых людей, потом, помотав головой, затянул под нос дорожную песню.
— По его мысли, — излагал Николай, — реально то, что не может быть создано одним только мышлением. В то же время природа в своей высшей потенции есть не что иное как самосознание. Субъект и объект непосредственно едины в нем, где представляемое есть и представляющее, а созерцаемое — созерцающее. Получается, что совершеннейшее тождество бытия и представления — в самом знании. Как изящно и просто!
Для Алексея Ефремова в его рассуждении не брезжил ни единый луч. Он тоже окончил университетский курс, но философия сумрачных немцев не привлекала его. «Птичий язык!»-улыбнулся он про-себя, чтобы не обижать Николая.
Тот продолжал.
— Смотри-ка, чего еще набрался я у Шеллинга. «Я» есть объект для самого себя, это способность созерцать себя в мышлении, различать себя в качестве мыслимого и в качестве мыслящего, и в этом различении вновь признавать свою тождественность. «Я» — понятие самообъективации, вне его «Я» — ничто. Это чистое сознание. Все, что не есть «Я» — объективно и созерцается извне. «Я» есть чистый акт мышления, принцип всякого знания. Но между чистым созерцанием и полным разумением лежит природа. Согласись, это мысли гения!
Закрыв глаза, товарищ молча улыбался. Станкевич смущенно кашлянул.
— Друг мой, душа моя! Извини. Я в полной мере чувствую, какое ты звено в моей внутренней жизни! Не сердись. Я тоже не считаю философию моим призванием, она, быть может, ступень, через которую я перейду к другим занятиям. У меня нет ученического трепета даже перед Шеллингом, я хотел бы только понять его, ясно увидеть ту точку, до которой мог дойти ум человеческий в свою долговременную жизнь.
— Как твоя диссертация? Геродот?
— Я бросил писать диссертацию. Прочтя шестнадцать его томов, я объяснил себе несколько этот предмет и доволен. Геродот любопытен, но его детская болтовня несносна. Он рассказывает событие и вплетает в него историю всех мест и народов, участвующих в нем, что развлекает внимание, интерес и чувство, единством которого хотел бы я обнимать каждое событие. А между тем, вставки эти иногда важны и сами по себе, но их, право, невозможно упомнить, ища главной нити в описываемом происшествии. Мой интерес к истории принял другой оборот, я ищу в ней истину, а с нею и добра. А, право… — Станкевич вздохнул и провел рукой по груди. — Душа просит воли, ум пищи, любовь — предмета, жизнь — деятельности — и на все это мир отвечает: нет или подожди!
— Почему, Николай? Ты же говорил, что совсем здоров.
— Это Баре говорил, доктор. Он уверяет, что грудь моя обещает, по крайней мере, семьдесят лет жизни, что болезнь моя уходит… Я и сам того же взгляда, и все же трепещу при мысли, что энергия моей жизни погибнет безвозвратно, мысль, что я ничего не сделаю для людей, убийственна для сознания. Сухо, скучно и досадно. Но веселее, веселее, мы подъезжаем.
Впереди показалась березовая роща, ряды крестьянских домов с огородами, за ними сад, над деревьями которого уже светлел большой барский дом.
— У Бакунина четыре дочери? — спросил Ефремов.
— Четыре. Одна, кажется, замужем.
— Любаша Бакунина может ждать тебя? Как сердце чует?
— Не уверен. Волочиться я не способен, а для любви возвышенной… о, условий слишком много.
… Та осень в Прямухино оказалась богатой на переживания. С первой же минуты, едва вошел он в дом с анфиладой комнат, с простым дощатым полом, портретом Екатерины II в гостиной и часами с боем времен Очакова, едва увидел лица, лица, молодой говор, смех и пение, устремленность к прекрасному — он стал здесь своим. Николай открылся навстречу, он искал единения с ними. О, как многое можно было сказать им, и встретить нежное веселое понимание, как радостно было смотреть на них!
Поэзия ясных осенних дней была разлита повсюду.
— Когда нет особенных причин быть серьезным, должно дурачиться от всей души. Тогда свободнее и серьезнее примешься за серьезное, не правда ли, Любинька? — с ясной улыбкой говорил он, раскачивая доску качелей. — Особенно когда все вместе, когда чувство любви располагает, тут надобно беситься, сколько благопристойность позволяет. Вы согласны?
Она была согласна, но предпочла промолчать. С той последней встречи, в сельской тишине любовь ее разгорелась. Увидя Николая, Любаша едва справилась со своим сердцем. Но его приезд опередили сплетни из Шашкино. О них потихоньку рассказали Ефремову, а тот, конечно, открыл все другу.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});