Ветер рвет паутину - Герчик Михаил Наумович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У меня заныло сердце.
— И не совестно ей?
— Выходит, не совестно, — вздохнула Катя. — Слушай, а ты откуда приехал, а? Что-то я тебя раньше не видела.
— Из Минска, — ответил я. — И я тебя не видел.
— А я почти месяц болела, — сказала Катя. — И сегодня еще надо бы лежать, да вот мамка не дала. — И без всякого перехода: — А Минск красивый город?
— Красивый, — с жаром ответил я. — Очень красивый город Минск.
— И у нас здесь красиво, — сказала Катя и улыбнулась. — Особенно весной, когда черемуха цветет. Черемухи у нас в Волчьем овраге целые заросли. Как зацветет — будто снег выпадет, так все бело. — Катя задумчиво улыбнулась и провела рукой по глазам. — И школа у нас хорошая, ты не думай, — помолчав, сказала она. — У нас в классе такие ребята есть — Митя Анисов, Севка Крень!.. Они меня никогда не обижают. Даже заступаются… А Танька… Эх, что тут говорить…
Катя замолчала и прикусила, нижнюю губу. И снова стала похожа на маленькую старушку. И в раскосых глазах ее запрыгали злые огоньки.
— А вот я сейчас помолюсь боженьке, и он меня вылечит, — хрипло прошептала она. — И стану я красивая-прекрасивая. И никто не будет меня больше дразнить. А Танька станет уродиной. Вот как ей будет. — Катя упала на коленки, даже забыв приподнять платье, и горячо забубнила: — Господи, господи, пошли на Таньку Копылову всякую хворь. И сделай ее горбатой и беззубой, и чтоб уши у нее висели до самых плеч, и волосы бы повылазили все до одного. И чтоб стала она страшной, как жаба.
Ох, какая же это была несусветная чепуха — все, что бормотала Катя. И мне стало смешно и страшно. Нет, вы только подумайте. Вон дядя Петя, старик, моя мама лбы готовы рассадить, чтобы для всех людей божьей благодати выпросить, а Катька хочет Таньку в жабу превратить! Ее бы отругать как следует на сборе отряда, и делу конец. А зачем ее — в жабу?
Я снова потянул Катьку за косы. Зло у нее уже прошло, но дышала она часто и прерывисто.
— Садись ко мне, — сказал я.
Катя села на кровать.
— Слушай, Кать, зачем же это ты так, — с горечью сказал я.
— Зачем? — вспыхнула Катя, и у нее задрожал голос. — А она зачем? Думаешь, мне не обидно, да?! Я ведь ее не трогаю, стороной обхожу. Чего ж она дразнится?
— А того, что глупая, — ответил я и убежденна повторил: — Глупая.
Катя улыбнулась.
— И верно, глупая она, Танька. Ни одной задачки сама решить не может. За нее Петька Шмырев решает. И шпаргалки на контрольных ей передает. А она как пойдет в клуб на танцы, так только с большими парнями танцует, а на него и не смотрит. И у нее туфли на каблучках есть. Вот на таких, — показала она большой палец.
Я засмеялся.
— Ну вот, проси, значит, бога, чтоб он ее в жабу не превращал.
— А чего его просить, — махнула рукой Катя. — Ничего он ей не сделает. Я вон сколько за себя просила, помог он мне, бог-то? Как хворобе кашель. Мама тоже за меня просит, гляди, как убивается. Одна я у нее, — со вздохом сказала Катя, глядя на раскачивающуюся мать. — Любит она меня. Я маленькая была, она меня пальцем не тронула. А сейчас бьет…
Тут Катя замерла и соскользнула на пол. Молитва окончилась. Люди вставали с колен, тихонько усаживались, вытирали потные лица.
Старик снова раскрыл библию и начал ее читать сухим дребезжащим голосом.
Теперь он читал про конец света. Что будет убивать отец сына, а брат брата. И придет какой-то антихрист, и тогда только держись. И так это все было страшно, что тетки плакали, а мужики сидели хмурые и тяжелые, как вывороченные пни.
Я посмотрел на свою маму. Она вся скорчилась, словно не словами, а камнями кидал в нее плешивый старик с красивой волнистой бородой и красными веками. И мне самому стало страшно. Неужели и правда придет конец света, и не будет ни солнца, ни людей, ни нашего дома в Минске с тополем под моим окном? Не будет ничего… Только ночь и ветер, который сейчас тревожно посвистывает в трубе…
Дядя Петя сквозь растопыренные пальцы исподтишка поглядывал на людей. И чем больше все пригибали головы, тем ярче разгорались в его маленьких глазах холодные довольные огоньки; Вот он глянул на меня, и я натянул на голову одеяло. Кажется, сейчас начнется самое страшное.
И верно, старик захлопнул книгу. У Катьки мелко-мелко трясутся плечи. Ее мать уже причитает во весь голос; пронзительно орет на руках у женщины малыш. Она прижимает его к груди так, что кажется, сейчас раздавит, и кричит над ним, растрепанная, худая…
Дядя Петя снова запевает какую-то песню, и все подхватывают ее, и мне кажется, что совы со всех наших лесов слетелись сюда и хлопают своими крыльями. У Катькиной матери на губах пузырями вскипает пена. Она гулко бьет себя в грудь сухими кулаками и причитает, как по покойнику. У старика стеклянные глаза вот-вот вылезут из орбит, он кричит, широко открывая рот, из которого торчат редкие зубы. Бабка Мариля сорвала с себя платок и изо всех сил колотит головой об пол.
Бешеные, и среди них — моя мать. И я чувствую, что сам тоже схожу с ума. Надо накрыться с головой одеялами, иначе я тоже начну кричать, как все они. Но как же тогда Катя? Я свешиваюсь с кровати и отчаянно тяну ее к себе.
Катя тоже как будто не в себе. Раскосые глаза ее смотрят на меня со страхом, зубы отбивают дробь. Потом это проходит, и она тяжело садится на кровать. Я глажу ее по волосам и стараюсь не смотреть туда, где сходят с ума большие, взрослые люди.
— Ты говоришь, тебя мать бьет? — кричу я Кате в ухо, потому что за шумом, который стоит в комнате, разговаривать невозможно, а говорить о чем-то нужно обязательно. — За что?
Катины глаза торопливо набухают слезами. Она вытирает их рукавом, размазывая по щекам, сглатывает слюну и отвечает:
— Еще как бьет. Вот видишь, какие косички жиденькие стали. — Она берет в ладошки косу. — А были в руку толщиной. Все волосы повыдирала. У меня от этого голова начала болеть. Так болит иногда — вся кожа горит. Спасу нет. А за что? Да вот за это самое, — кивает Катя на комнату, где несколько теток уже лежат на полу и трясутся, как в падучей. — Я ведь пионеркой была. Галстук носила. Мама веселая была, добрая. А как помер батя, ну, тут и пошло. Связалась она с этими и меня с собой таскать стала. Галстук в печь бросила. Я полезла доставать — все руки обожгла. Вот видишь? — Катя подтянула рукава, и я увидел, что на кистях у нее кожа стянута узкими рваными шрамами. — Только она все равно сожгла галстук. Потом я новый купила. В школе повяжу, а иду домой — сниму. А Танька ей со зла сказала. Ну, она мне так дала, что я два дня с постели подняться не могла.
— Гадина, — сказал я и сжал кулаки. Да, почти так все было и у меня с матерью, когда я впервые галстук надел. — Эх, наших бы ребят сюда! — вспомнил я Веньку и Алешку. — Они бы тебя в обиду не дали!
— А я своим не рассказывала про галстук. Потому что тетка Глаша, вот та, с маленьким, видишь, сказала мне, что за это маму могут под суд отдать, а меня в детский дом. Страшно. Что я там буду делать, в детском доме? Да и маму жалко. Посадят ее в тюрьму, помрет она там…
— А мне маму не жалко, — сжав кулаки, сказал я и посмотрел в угол, где, хватая открытым ртом воздух, протяжно стонала моя мать, выкрикивая какие-то непонятные слова. Сказал и почувствовал, что вот-вот заплачу.
— И все-то ты выдумываешь. Как же можно маму не жалеть?
— Все равно я отсюда уеду, — хрипло сказал я. — Назад уеду, в Минск. К дяде Егору, к Веньке, к Алеше… Катя, послушай, принеси мне бумаги, карандаш и конверт… Я письмо напишу, чтобы меня забрали отсюда, а ты на почту отнесешь. А то эта старая карга, — я кивнул на бабку Марилю, которая все еще колотила себя в грудь, — от меня все спрятала. Принесешь?
— Принесу, — пообещала Катя. — Правда, живу я далековато, на Михалевских хуторах, но все равно принесу.
Несколько часов подряд колотились, кричали и плакали взрослые, словно сошедшие с ума люди. Хорошо, что мы были с Катькой вместе, иначе и мы не выдержали бы. Очень уж страшно все это выглядело.