Демобилизация - Владимир Корнилов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Лешкина новая… Марьянка вся испсиховалась. На минуту оставить одних боится. Будто места другого не найдут. А ты истрепался, Боренька. На офицера не похож. Китель мятый-перемятый и сапоги какие-то дурацкие.
«С нашим братом шьется», — подумал Курчев.
— Ты что завтра делаешь? — спросил, на мгновение введенный в искус ее добротой.
— Как всегда… — засмеялась Надька. — Пригласить хочешь? Не могу. Некогда.
— Да нет… — покачал головой, вспомнив, что Надьке нельзя поручить отнести письмо в Кутафью башню. «Непременно вскроет. Еще матери покажет… Они мне уже один раз не дали остаться гражданским…»
«Значит, так… Вызван на отвлечение», — снова покосился на прикрытую дверь Алешкиной комнаты, и тоскливое чувство обиды, обычно появлявшееся под конец московской побывки, на этот раз пришло к нему сразу.
— Кто такая? — кивнул на дверь.
— Аспирантка. Ничего особенного. Средний из себя кадр, — скривилась Надька, как будто была уже по крайней мере доктором наук. Борис вздрогнул.
«Неужели, — пронеслось в голове. — Вот оно так — соврешь, а выходит взаправду. Накаркал…» — и, стоя в коридоре, он уже чувствовал какую-то причастность к той невидимой женщине, скрытой за толстой белой дверью Алешкиного кабинета.
— Это что? Знаменитая «малявка»? — просунула Надька голову под руку Курчева, заглядывая в приоткрытый чемодан. Пришлось вместе с синей папкой достать машинку, которую он хотел незаметно спрятать в кладовой, в кожаном чемодане между серым костюмом и ботинками.
— А?! приехал?! — открылась толстая дверь.
— Смотри, какая у него машинка. Почти ничего не весит, — повернулась Надька к невестке. — Дашь, Боренька, попечатать?
— Я не слышала звонка, — сказала Марьяна.
— Брось заливать, — обрезала Надька. — всё твои фигли-мигли дурацкие. Не клюнет она на сиротку, — высунула школьница язык и, нахально покачивая сразу и плечами, и бедрами, удалилась в свою комнатенку.
— Дрянь. Не обращай, Борька, внимания. Ты, вероятно, голоден, — не слишком уверенно посмотрела Марьяна на лейтенанта.
— Я бы вымылся лучше.
Он знал, что с кормежкой в этом доме не просто.
«Чёрт, четыре года не слышал слова «сиротка»! Его, конечно, пустила заслуженная учительница. Сиротка! Производное от сирота. «На столе лежала тыква, круглая как сирота», — вспомнил он приблудившиеся ничейные стихи. Ничего у них не берешь, а «сиротка» все равно жив. Жив, как курилка! Так и подохнешь с кличкой. Хлопнуть бы дверью и гуд бай! Но тогда труба аспирантуре.»
— Я бы помылся, а то день идиотский, — повторил, разводя в стороны руки — в одной была машинка, в другой папка.
— Зайди, поздоровайся. Эти, наверно, легли, — кивнула на дверь спальни Сеничкиных-старших.
— Пусть Алешка сразу поглядит, — буркнул Борис и ввалился в комнату молодых супругов.
Собственно, это была не комната, а кабинет Василия Митрофановича. Но так как последний дома делами не занимался, то кабинет, как бы оставаясь за министром, был отдан в пользование молодым. Так, пытаясь убить двух зайцев, не убивали ни одного. Кабинет не был кабинетом. За отполированным столом неловко было работать. На книжных, в полстены, тоже полированных, полках стояли не книги, а первые тома подписных изданий, а всё стоящее, не имеющее переплетов, деть было некуда.
Комната не стала жилой, потому что Марьяна Сеничкина третий год чувствовала себя в ней не хозяйкой, а приезжей родственницей. Даже подкрашивать ресницы приходилось выбегать в ванную. Здесь зеркала не полагалось.
Зато стоял в кабинете отличный раздвижной диван, на котором сейчас сидела аспирантка-разлучница. Она сидела прямо и скромно, словно присела на минуту, как в трамвае, до следующей остановки. В неярком рассеянном свете торшера Курчев заметил, что аспирантка молода, худощава и одета не броско.
Разговор, видимо, у них не вязался и даже Алешка обрадовался лейтенанту:
— А, явился! — Он работал под иностранца и потому без пиджака сидел на полированном столе и посасывал короткую незажженную трубку. Директриса дыма не выносила, и Алексей Васильевич со своей пустой трубкой вечно изображал джентльмена, бросающего курить.
— Прочти. Я добил, — с грубоватой застенчивостью пробурчал лейтенант.
— Медведь. Познакомься сначала.
— Инга, — сказала гостья. Голос у нее был глуховат, а ладонь длинная и холодная. Пожимая ее, Курчев еще сильней ощутил, что весь взмок, устал и прошлую ночь спал не раздеваясь.
«Везет же этим доцентам!» — вздохнул про себя.
— Ты прочти, а я под душ полезу, — снова пробурчал, потупясь. Грязным, взмыленным, не хотелось находиться в одной комнате с этой девушкой.
— Извините, Инга, — сощурился Сеничкин. — Фронтовик приехал. Казарма, пехота-матушка. Толстая что-то, — деланно вздохнул, развязывая тесемочки папки.
— Два экземпляра, — сказал Борис. Он так и стоял с машинкой посреди кабинета, краснея и чувствуя, что своими огромными, плохо вычищенными сапогами занимает полкомнаты.
— Легли уже, наверно, — мотнул головой в сторону министерской спальни.
— Кажется, — кивнула Марьяна.
— Да поставь ты свое сокровище, — неестественно засмеялся Сеничкин. Вот чудак. Носится, Инга, со своей гуттенберговской штучкой.
— Это машинка? — удивилась девушка.
— Да выпусти из рук. Покажи человеку, — сказал Алешка, радуясь, что можно на ком-то разрядить скопившуюся неловкость.
— Пожалуйста, — пробормотал Борис и, раскрыв машинку, не отдал девушке, а поставил ее на диван. Он боялся, что скисший запах армейского пота шибанет аспирантке в ноздри.
— Я пойду, — снова кивнул в сторону ванны.
— Кто про что… Ладно, иди. Мы все пока поглядим. Не возражаешь? Вот вам, Инга, первый экземпляр, — протянул доцент гостье пачку новеньких страниц.
— Не берите, скучища… — сказал Борис. Девушка с видимой неохотой сняла с колен машинку и взяла рукопись.
— А мне можно? — спросила пухлогубая Марьяна.
— Читай. Только скучища, — повторил Курчев.
В прихожей он взял Федькин чемодан и полез в ванную.
Горячая, чуть ли не крутая вода свободно лилась сверху и, как щелочь ржавчину, снимала всю дрянь дня, невыспанность и усталость.
— Так, так, — приговаривал Борис, надеясь, что за шумом воды в спальне не услышат. — Раз! Взяли! Еще раз — взяли! — тер он себя, как будто был огромной зениткой и весь орудийный расчет драил его в банный день.
— Так, так! — командовал. Ничего не было на свете лучше горячей, обжигающей тело воды, рваной мочалки и красного, таявшего на глазах мыла.
«А все же пузо наел», — подумал, немного приходя в себя от пара и восторга. Живот действительно был. Правда, небольшой — и, размахнувшись, лейтенант ударил по нему сжатой ладонью. Даже ошпаренное и уже лишенное кислых запахов казармы, тело казалось уродливым.
— Боров, — сказал себе. — Худеть надо. Вон Алешка стройный какой!
И вспомнив, что Алешка сейчас вместе с аспиранткой читает реферат, Курчев застыдился, будто стоял перед ними голый. Реферат был такой же нескладный.
В дверь постучали.
— Ты, Борис? — услышал лейтенант сквозь шум кранов басок министра.
— Сейчас! — весело крикнул, радуясь, что это не директриса.
— Открывай, я один, — сказал Василий Митрофанович.
Огромный, в пижаме, он втиснулся в комнату и сел на край ванны.
— Заматерел ты, Борька, — оглядел племянника.
Расслабленный от душа и умиротворенный, лейтенант не находил в родиче сходства с абрикосочником. Хоть пижамы были одного рисунка и качества, и даже лица в чем-то отдаленном были схожи, но сидел на краю ванны не боров, а дядька, кровь родная, Василий Сеничкин.
Сколько раз, еще даже до войны, при родном отце, пацаненком, мечтал Борька: а вдруг окажется, ну, хоть понарошку, что отец его не сухонький пьяница и гуляка машинист маневрового паровоза Кузьма Курчев, а непьющий и степенный инженер Василий Митрофанович, дядя Вася, что иногда приезжал в Серпухов рыбу ловить и брал с собой на рыбалку племянника. В эти редкие и блаженные часы у жидкого попыхивающего костерка, когда они сидели совсем тесно, накрывшись одной дядькиной курткой, Борьке казалось, что и дядька сам не прочь иметь его сыном. Потому что Алешка и отличник и мордой писаный красавчик, а все-таки не родной, не сеничкинский. Борька знал, что эти мысли — стыдные, нехорошие, но продолжал мечтать о том же и после дядькиных отъездов, потому что с такими мечтами засыпать было сладко. Только весной 42-го, когда в Серпухов пришла первая пенсия за погибшего (похоронка пришла к Лизавете в Москву), повзрослевший Борька бросил играть в эти дурацкие игры. Теперь он перед сном думал об убитом отце и злился на дядьку, что тот жив и хватает большие чины и ордена где-то не на самом фронте.