Встречи - Борис Рощин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Посетительница поправляет на голове платок, выпрямляется, меняется на глазах. Перед нами уже не убитая горем немощная женщина, а статная злая молодка. Без тени смущения она оглядывает собравшихся, произносит твердо:
— Мне нужны не письма, а прописка. Я имею на это право.
— Дом, где живет ваша мать, идет на снос, — продолжает Виктор Ефимович. — Согласно закону она получит благоустроенную квартиру в новом доме. Вы узнали об этом и приехали. Вы не вспоминали больную мать многие годы, а сейчас, продав дом, приехали, чтобы ограбить ее. Ведь это кощунство. Как вам не стыдно!
Но посетительнице не стыдно. Совсем не стыдно. Она легко смотрит говорящему в лицо и слушает его даже с некоторым интересом.
— Вашу мать мы не оставим, государство ее не оставит, — продолжает Виктор Ефимович. — Она будет жить в доме престарелых. Теперь нам ясно, что дочери у нее нет. А вы… вы уходите, немедленно уходите!
Заканчивая короткий рассказ о заведующем нашей общественной редакционной приемной, едва не забыл о том, с чего начал, — о «спасибо». Лично для меня всякое «спасибо» чисто символическое значение имеет. И для Федора Федоровича «спасибо» не ахти какое вознаграждение, вполне обходится старик и без него. А для Виктора Ефимовича «спасибо» за свой общественный труд получить — прямо-таки физическая необходимость, как для нас, к примеру, зарплата. Если уходит от него человек, по делам которого Виктор Ефимович несколько дней в поте лица мотался, и спасибо не скажет (и таких немало), заведующий общественной приемной не в обиде даже остается, а в какой-то растерянности. Сидит, пригорюнившись, где-нибудь в редакционном уголке, потом устало и вяло домой поплетется. Ну а если посетитель общественной приемной спасибо ему скажет да еще руку с чувством потрясет на прощание, Виктор Ефимович на глазах преображается, молодеет.
НЕФОТОГЕНИЧНЫЕ ЛИЦА
В фотоделе есть выражение: фотогеничное лицо, нефотогеничное лицо. Фотогеничность определить не просто, для этого немалая практика нужна. Иной раз сфотографируешь человека, проявишь пленку, отпечатаешь снимок и… не получился! Нефотогеничность лица подвела. Плоское лицо на снимке, невыразительное, скучное. А человека, может быть, за вей жизнь впервые для газеты фотографировали. И дома он про это рассказал, и соседи уже знают, и приятели в курсе. Каждый день человек газету с особым вниманием просматривает, свою фотографию ждет. И не столько сам ждет, сколько дети его, ребятня. Им особенно интересно отца в газете увидеть. А снимка все нет и нет. Соседи и приятели над человеком подшучивать начинают. Дескать, загнул ты насчет газеты, а может, редакция грешки твои какие узнала. Встретишься со своим «объектом» на улице, о «здравствуйте» между нами уже и не говорю. Иной на другую сторону улицы перейдет, когда меня приметит, лишь бы не встречаться.
Позднее, когда пообкатала меня газетная работа, приспособился я к нефотогеничным лицам таким образом: фотографирую человека, а для страховки материал о нем беру строк на сто. Не получится снимок, даю в газете заметку или зарисовку. Много, конечно, в сотне строк о человеке не расскажешь. Основные, как говорится, вехи биографии только-только расставишь. Главный упор идет, по обыкновению, на трудовую деятельность: где работает, как работает, давно ли работает. Материалы эти мои газетные, прямо скажем, не шедевры. Иной раз сам удивляешься: неужели земляки читают их? Читают после Толстого, Достоевского, Шекспира, после Чехова, Гоголя (да зачем перечислять); читают, наконец, после центральных газет? Да, читают. Подписка на «районку» нашу растет из года в год. И это несмотря на то, что образовательный ценз моих земляков повышается, что теперь они на читательских конференциях и по произведениям классиков делают замечания. Понятно, что повышение читательской культуры и меня ко многому обязывает. Если раньше тратил я на расширенную подпись под снимком или зарисовку несколько минут, то теперь корплю над ними часами. Порой кажется, что классики с настенных портретов подмигивают мне насмешливо. Дескать, давай, парень, не посрами пишущих перед современными читателями. Будет вам, многоуважаемые коллеги, насмехаться, отвечаю мысленно. Попробовали вот вы бы, дорогой Лев Николаевич, утрамбовать свою «Анну Каренину» в двести строк. Очень любопытно было бы на это ваше творение посмотреть, адаптированное для нашей газеты. Мне же на Анну (Максимовну) Каренину — сельского врача-педиатра, которую в субботу на пенсию провожают, — ровно двести строк секретарем отпущено. А биография у моей Анны Карениной, между прочим, побогаче, чем у вашей, Лев Николаевич. Одна веха в жизни — война Отечественная — чего стоит! На войне той Анна Максимовна целых полтора года в полевом медсанбате служила, а затем до конца войны в госпитале медсестрой. Двенадцать человек лично из боя вынесла. Это не считая тех раненых, которых по разным причинам вынести не могла, но которым первую медицинскую помощь оказывала, а потом за подмогой ползла. И любовь у Анны Максимовны была, но отобрала ее война, и ребенок был…
О многом рассказала мне врач-педиатр Анна Каренина в тот предпенсионный свой вечер, который провел я у нее дома за чаем. Взгрустнула Анна Максимовна, расчувствовалась, не успевал рассказы ее записывать. О фронтовых эпизодах сухо рассказывала, и каждый из них документально подтверждала — орденом, медалью, письменной благодарностью командования, справкой о ранении. Меня, как человека сравнительно еще молодого и к повседневным, будничным делам несколько равнодушного, конечно же, в биографии Анны Максимовны интересовало прежде всего героическое начало. Детали фронтовых дел особенно интересовали: откуда выносила раненых, куда выносила, как выносила, были немцы поблизости в это время, что испытывала в те минуты? И еще: кто из раненых запомнился более всего?
На последний вопрос ответ был неожиданный: самый памятный для нее раненый живет в нашем городе — Гринев Иван Дмитриевич, председатель Лужского городского народного суда. Поначалу обрадовался такому совпадению. Вот, думаю, хорошо, сфотографирую я вас, Анна Максимовна, с Иваном Дмитриевичем, редкостный кадр получится. Но потом про нефотогеничность лица обоих вспомнил. У Анны Максимовны лицо война испортила, оставила на нем заметный след — шрам, а у судьи нашего городского лицо природой создано не для объектива. За лицо его имел я неоднократно от ответственного секретаря Ивана Осиповича устные замечания. Накануне выборов в народные суды даем мы обычно биографии всех городских судей и фотографии их. Все судьи получаются у меня хорошо, кроме Ивана Дмитриевича. Более неудачного для моего фотоаппарата лица встречать мне не доводилось. Не лицо на снимке получается — пародия на судью. Какой-то широкий комковатый блин, прикрытый наполовину выпуклыми безглазыми очками, с редкой растительностью наверху и тонкой ниточкой губ внизу. А ведь в миру, как говорится, лицо Ивана Дмитриевича ничем особым от остальных лиц его возраста и не отличается, разве что громадными очками с выпуклыми линзами. Ответственный секретарь на мой снимок судьи Гринева взглянет и аж вздрогнет. «Понимаешь, — говорит, — на чью мельницу ты политическую воду льешь?»
Сколько ни пытался я Ивана Дмитриевича перефотографировать, ничего лучшего не получилось, а ведь у судьи тоже нервы имеются. Чтобы отвязаться от меня, дал мне Иван Дмитриевич для предвыборных кампаний свою фотографию, сделанную фотомастером, глядя на которую испытываю я укоры совести за профессиональную свою немощность. Когда встречаемся с судьей на улице (Иван Дмитриевич каждый день на работу и с работы мимо моего дома идет, прихрамывая), чувствую себя неловко. Поздороваемся, глянет он на меня пронзительным очкастым взглядом, и почему-то на ум всегда вот это народное изречение приходит: «От тюрьмы да от сумы не зарекайся».
Долго мне Анна Максимовна Каренина о самом памятном своем рассказывала. Нашла она его в сорок втором году под Рамушевом, что недалеко от Старой Руссы. На поле боя лежал среди мертвых с осколочным ранением в плечо и в голову.
— Хотела я его на спину перевернуть, — говорила Анна Максимовна, разливая чай, — а он шепчет: «Не тронь, нельзя». У него, оказывается, под животом граната зажата с выдернутой чекой, а отбросить ее у него сил нет. Пришлось помучиться с ним, пока вытащила. Я его на полевой сумке волокла. Зажал он под здоровое плечо сумку, а я тащу. Не знаю, откуда сила у меня тогда бралась. Потом оборвался ремень…
От Анны Максимовны и в тот же вечер (задание секретаря было — к утру материал сдать) позвонил я судье Гриневу, попросил о встрече.
— Давай заходи, — Иван Дмитриевич отвечает.
У Ивана Дмитриевича просидел я часа полтора. Скромно живет судья, без излишеств. Недаром люди говорят о нем как о великом скромняге. А люди в нашем городке все друг о друге знают, особенно о тех, кто на виду. И о супруге судьи Раисе Степановне, рабочей обувной фабрики, никогда я дурного слова не слышал. Как судья Иван Дмитриевич слывет человеком жестким, сухим, которого эмоциями разными — слезами, жалобами и прочим подобным — не проймешь. Мелкие жулики, воришки особенно не любят к нему попадать. Знают: от Гринева поблажки не будет ни малейшей. Но у кого серьезное дело, требующее принципиального, непредвзятого взгляда и холодной судейской головы, те наоборот — к судье Гриневу попасть стараются.