Путеводитель по стране сионских мудрецов - Александр Окунь
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Потрясающе! – завопила я.
– Что ты понимаешь, – уныло сказал Родко, – я теперь потеряю всех друзей…»
«Так оно и было», – грустно улыбнулась Зоара.
Надо сказать, что ревность у художников, даже больших, – не новость для мало-мальски осведомленного человека. Вот в качестве примера история, которая до сего дня также никогда не публиковалась.
Наш добрый знакомый Эфраим Ильин (о нем речь впереди) был дружен с известным художником Манэ Кацем (его музей в Хайфе заслуживает вашего внимания) и мэром Хайфы Абой Хуши. Большую часть времени проводивший во Франции, Кац имел обыкновение прибывать в Хайфу пароходом из Марселя, а Аба Хуши с Ильиным поутру выходили на катере в море, поднимались на пароход и проводили пару часов до входа корабля в порт за завтраком.
Вот сидят они за столом, пьют шампанское, втягивают ноздрями свежий морской воздух, и тут сопровождавший их журналист обращается к Манэ Кацу:
– Скажите, мэтр, что вы думаете о Марке Шагале?
– Шагал, – отвечает Кац, – большой художник, замечательный колорист, огромный мастер.
– Интересно, – говорит журналист, поглядывая на Каца, – тут пару недель назад я спросил Шагала, что он думает о Манэ Каце, и представьте себе, он сказал, что Манэ Кац – полное дерьмо, ноль без палочки, бездарь и шарлатан.
– Это нормально, – улыбнулся Кац. – Видите ли, мы, художники, никогда не говорим правду друг о друге…
Вот какая история. А Зоара рассказала нам еще одну, не менее интересную.
В конце сороковых годов у Бецалеля, ее брата, была выставка в Париже. И пришел на эту выставку критик (имени его мы, естественно, не помним), и не простой, а самый главный, определяющий судьбы. Результатом его благосклонной рецензии были договоры с лучшими галереями, выставки в лучших музеях. И вот, представьте, подходит этот критик к Бецалелю и просто рассыпается в комплиментах. Каждый нормальный человек на месте Бецалеля Шаца с достоинством сказал бы лаконичное «мерси», но это нормальный, воспитанный человек. Увы, воспитанность и хорошие манеры никогда (да и сегодня тоже) не были свойственны уроженцам Израиля. Поэтому вместо благодарственных слов критик услышал неожиданное:
– Ну, раз вам так это нравится, напишите.
От растерянности критик признался:
– Не могу.
И думал, что на этом все кончится, но ошибся.
– И почему это вы не можете? – последовал немедленный вопрос.
Потерявший всякую ориентацию, шокированный таким варварским напором критик пролепетал:
– Видите ли, Пикассо заплатил мне за то, чтобы я в этом году ни о ком ничего не писал…
Вот так.
Вернемся, однако, в Израиль. После провозглашения независимости Зоара прибывает в страну. Не одна – с мужем. Его звали Пако, и он тоже был скульптором большого класса. А еще он отлично играл на гитаре, а также имел склонность к крепким напиткам и вольному образу жизни. Он был крутой мужик – Пако, муж моей Зоары… Роман с черноволосой красоткой монашенкой, которая из-за него бросила монастырь, переполнил чашу терпения Зоары, и она (дело было в Калифорнии) уехала в Нью-Йорк, где через два месяца получила телеграмму за подписью монашенки: «Срочно приезжай».
– Забери его, – заявила при встрече разгневанная красотка.
– В чем дело? – осведомилась Зоара. – Что-нибудь не так?
– Все так. Все хорошо, – сжала губы брюнетка. – Вот только каждый раз, напиваясь, он говорит о тебе.
«И я вернулась», – сказала Зоара, глядя мне в глаза затуманенным поволокой памяти взглядом, и улыбнулась только ей присущей улыбкой, в которой было все самое главное на свете: легкость, мудрость, печаль.
В 1952 году Зоара получила Государственную премию Израиля. А потом Пако заболел – как водится, рак, – и она преданно за ним ухаживала до самой его безвременной смерти. За эти годы возник цикл полных мрачной красоты и силы графических работ, странная перекличка с вещами Филонова, которые Зоаре не были известны. Как тут не вспомнить притчу рабби Нахмана из Брацлава! В одном месте в одно время человек задает вопрос. В другом месте в другое время другой человек задает вопрос. И ни первый, ни второй не знают, что вопрос второго – это ответ на вопрос первого.
Тем временем на смену «Новым горизонтам» явилось «бедное искусство» – минималисты, такие как Гросс, Арох, а потом концептуалисты и так далее. Надо сказать, что кризис шестидесятых-семидесятых годов, породивший отказ от традиционных материалов и ходов, пришелся как нельзя более на руку израильским художникам, не отягощенным традициями и как бы висевшим в воздухе. Именно тогда их имена стали пользоваться широким международным признанием. Здесь в первую очередь следует упомянуть Дани Каравана, большого мастера того, что можно назвать ландшафтной скульптурой. Его работы – чистая, безупречная, благородная, умная пластика – находятся в Японии и Италии, Франции и Испании, Голландии и Германии. Он – лауреат Императорской премии Японии. ЮНЕСКО наградило его медалями Миро и Пикассо, и много разных других премий и наград имеет этот невысокий симпатичный человек.
В Израиле его наиболее замечательными работами являются «Памятник Негевской бригаде» около Беэр-Шевы, «Белый город» в Тель-Авиве и стена в зале заседаний кнессета.
Из молодого поколения, использующего новые технологии, следует в первую очередь назвать Михаль Ровнер. В ее послужном списке и участие в Венецианской биеннале, и персональные выставки в таких музеях, как Уитни в Нью-Йорке и Тейт в Лондоне. Как написала Ольга Свиблова, куратор выставки Михаль Ровнер в Архитектурном музее Щусева в Москве в 2005 году: «.работы Ровнер, обладая феноменальным эмоциональным воздействием, практически не поддаются вербализации». Ну раз не поддаются, то мы и не будем.
А что происходит в «Бецалеле», Академии изящных искусств, которую основал отец Зоары чуть более ста лет назад? Ее факультеты дизайна, визуальной связи считаются одними из лучших в мире. Хороша керамика. На конкурсе анимационных школ в Оттаве в 2007 году кафедра анимации сорвала Большой приз, обойдя в финале такое заведение, как Королевский колледж искусств в Лондоне. Есть факультеты живописи и скульптуры, ювелирного искусства и моды, видео, архитектуры, фотографии, но о них мы говорить не беремся из-за совершенно полной некомпетенции.
Интересно, что наиболее успешными являются факультеты, чья продукция напрямую связана с самой сутью потребительского общества, с его истинными ценностями.
Что же касается идеи национального, локального, особого искусства, столь милой сердцу Бориса Шаца, то совсем не ясно, есть ли ей вообще место в условиях глобализации и торжества гамбургера с кока-колой. Так что, как водится, начиналось все хорошо, а кончилось. вообще-то пока еще не кончилось. Пока мы не знаем, выживет ли растение, посаженное Борисом Шацем, а если да, то каким будет. Очевидно только одно: если оно выживет, то всем художникам, которые предпочли далекую скудную почву без традиций, меценатов и денег блеску роскоши и богатству столичных городов, уготована уникальная в истории XX и XXI веков участь отцов-основателей.
А что, спросите вы, Зоара? Померла Зоара. Когда врач сообщил ей диагноз: лейкемия, – она, ухватив его крепкой рукой за горло, втиснула в угол палаты и грозно сказала: «Ты меня лечи! Я тебе не какая-то там старуха! Ты знаешь, сколько мне еще необходимо сделать?»
Она протянула два года. В тот день утром у меня было интервью в одной из популярных программ телевидения, и там я говорил о Зоаре. Пришедшая днем навестить ее наша общая подруга Хедва Шемеш сказала ей: «Ты знаешь, что сегодня Саша рассказывал о тебе по телевидению?» И Зоара, обрадовавшись, стала расспрашивать о передаче, а потом сказала: «Я очень рада, но что-то я устала, я немножко посплю». Она легла на постель и заснула. Навсегда. Глупо, наверное, но почему-то мне греет сердце, что я смог доставить ей чуть-чуть радости в тот последний ее день.
У меня дома на стене висят две работы Зоары Шац. Монохромные, изысканные, это не только работы большого художника, это материальные свидетельства моей причастности к тому, что происходило в этой стране за немногие годы ее существования, это ниточка, которая связывает меня с человеком великого благородства и великой души Борисом Шацем и дальше, с его учителем Марком Антокольским и другими известными и малоизвестными людьми, для которых в жизни существовали ценности помимо славы и денег.
А еще я бережно храню небольшой кусочек белого картона, который был пришпилен к букету цветов, врученному мне Зоарой на открытии одной моей выставки. Угловатым летящим почерком на языке, который испокон веку был языком любви, на нем написано: «A Sacha. Beaucoup dez chance – avec tout mon amour. Zohara»[1].
В заключение добавим небольшую и вполне житейскую историю к этой главе об израильском искусстве. Услышанный нашим приятелем разговор двух женщин имел место в пригороде Иерусалима, где селилось (низкая квартплата) много художников. И, обсуждая этих новых соседей, одна из собеседниц сказала: