Семен Бабаевский. Собрание сочинений в 5 томах. Том 1 - Семен Бабаевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Моему Степану ячмень не нужен, — сухо ответила Ирина, догадываясь, к чему клонится этот разговор. — Мой муж артиллерист.
— Ну это ничего, что он артиллерист, — продолжала Крошечкина. — Многие казаки воюют, конечно, не на конях, это я понимаю, а все ж таки ячмень для войска нужен. Как думаешь, нужен?
— Прасковья, а ты как наш механик. Говори короче. Что тебе надо?
— Вспахать в одну ночь шестьдесят гектаров. Сможешь, сестричка?
— Почему в одну ночь? А днем?
— Днем нельзя. Эта земля яман-джалгинцев. Ее надо пахать ночью.
— Воруешь?
— Зачем же воровать? — Крошечкина с упреком посмотрела на бригадиршу. — Верно, земля принадлежит Яман-джалгинскому Совету. Но она ж пятый год лежит без дела, вся бурьяном поросла. Вот бы ее танком и поднять? Ну, согласна?
— Нет, не согласна.
— Да ты что? Почему ж такой отказ?
— Вспахать бы можно, дело это стоящее, — рассудительно заговорила Ирина. — Но твоя сестра не велит.
— Ольга?
— Она.
— Так при чем же тут моя сестра? — Крошечкина развела руками. — Ты яман-джалгинского преда знаешь? Не знаешь? Есть там такой приятный старик Осадчий Тихон Ильич. Так вот этот Тихон Ильич отдает нам свою землю. Ему не под силу, а мы подымем. Я поеду к нему завтра, и мы все это уладим без моей сестры. Да и Ольга Алексеевна нас поддержит.
— Ну, если так, — согласилась Ирина, — тогда за нами дело не станет.
— Ну вот, подружка, мы и столковались.
— Только за одну ночь такой клин не возьмем.
Через час за Садовым, недалеко от дороги, раскинулся бригадный лагерь. Танк с двумя многокорпусными плугами сделал почин. Лемеха вошли в еще сырую землю. По блеклой стерне потянулась свежая борозда. Перевернутая земля неярко поблескивала, черные ее кушаки все расширялись и расширялись.
IX
На следующий день Крошечкина поехала к Осадчему. Отец оседлал ей «Венгера» и вошел в хату. Дочка стояла перед зеркалом в сапогах, в мужниных шароварах, расточенных в шагу, и в длиннополой рубашке, немного узкой на груди. Старик усмехнулся в усы, молчал. Крошечкина, не видя отца, подпоясывалась тонким кавказским ремешком, на животе у нее болтался старенький отцовский кинжал. Примерила кубанку, посмотрела в зеркало и рассмеялась.
— На какого кляпа ты наряжаешься в казака? — спросил отец. — Или людей вздумала пугать, дочка?
— Для солидности, батя.
Вспомнил отец, как его Паша наряжалась в казачью форму, когда они пасли табуны. Ради шутки она иногда делала это, уже будучи замужем. Но тогда она была похожа на высокого, стройного казака. Теперь же была просто смешна: мужчина не мужчина, а на бабу не похожа. Это понимала Крошечкина, и если бы она ехала не к Осадчему, с кем ей придется говорить как равная с равным, она и не подумала бы надевать брюки и кубанку, а тем более вешать кинжал. Но Осадчий — это все знали — недолюбливал женщин, а особенно Крошечкину, и на ее просьбу может ответить отказом, да еще и нагрубить. Поэтому к Осадчему, как рассудила Крошечкина, лучше всего ехать именно в таком причудливом убранстве.
Стоя перед зеркалом и прилаживая кубанку — закрученная узлом коса сбивала ее на лоб, — Крошечкина думала: «А ничего, вид подходящий».
Нахлестывая о голенище плеткой, Крошечкина твердыми шагами вышла из хаты. «Венгер» поджидал ее у ворот. В седле, счастливо улыбаясь, сидел сынишка Игнат, большеголовый мальчик лет семи.
— О! Уже вцепился, репях! Кто тебя подсадил? Наверно, дедушка?
— А я, мамо, сам подсадился.
— Шустрый! — Крошечкина взяла сына на руки, вытерла у него под носом и поставила на землю. Села в седло и сказала:
— Беги, сынок, на огород к бабушке.
Игнат не ушел. Он стоял, прислонившись к воротам. Удаляющаяся на коне мать плыла в мутной воде и вскоре совсем исчезла — так сильно текли у мальчика слезы.
Под упоительным весенним солнцем степь цвела и молодела. Точно ходил по ней невидимый маляр и все красил и красил. То он клал зеленый мазок на пригорке, то разливал по низине чуть приметные розовые тона, то окрашивал бугор в темно-зеленый цвет. Эта торопливая работа весеннего маляра радовала Крошечкину. Вчера она проезжала мимо кургана. Весь он был черный, сухие былинки на нем зябко дрожали на ветру. Теперь же курган покрылся робкой зеленью. Только на самой его вершине еще лежала пожухлая прошлогодняя трава, и на ней, по-зимнему нахохлившись, одиноко сидел орел. Увидев всадника, орел взмахнул крыльями и поплыл низко-низко. Мимо пронеслась тень, и Крошечкина долго следила за полетом птицы. Она загрустила. Почему-то заныло, запекло в груди. Может быть, орел воскресил в памяти то далекое время, когда она вот так же покачивалась в седле, направляясь следом за табуном. Или весна своим свежим дыханием напоминала ей то недавнее время, когда она с мужем ехала в степь и там, в таборе, жили они все лето. Боль со слезами подступила к горлу. «Явилась и еще одна весна и еще с большим старанием умыла землю, принарядила, приукрасила всякий кустик, каждый бугорок, — думала Крошечкина. — Пышнее прежнего зацвели сады, а Саввы все нет и нет, и кто ж его знает, когда он вернется…»
Мысли ее обратились к мужу, и ей стало и больно и стыдно… «Хорошая ж я после этого жена. Как же трудно жить…» Она задумалась, дав свободу коню, который еле-еле переступал ногами, нагибался, выискивая свежую траву. Вспоминая свою жизнь с мужем, она представила себе Савву таким, каким он был перед войной, степенным, с пепельно-русыми усами. И тут куда-то пропал и «Венгер», и вся степь. Она едет с мужем на возу. Загорается раннее утро. Лучи золотят небо, но над землей солнца еще нет. Степь покрыта слабой тенью и оттого кажется необыкновенно зеленой. Быки давно свернули с дороги и идут по колено в траве, а Савва растянулся на возу, положив голову жене на колени. Высоко-высоко в небе, как точечки на желтой папиросной бумаге, застыли жаворонки. Лучи коснулись их дрожащих крыльев. «Ишь, стервецы, точно на шнурочке привязаны, — говорит Савва, устало жмуря глаза и пряча в усах улыбку. — И до чего ж люблю эту птицу».
— Привязчивые, — сказала Прасковья, разглаживая жесткий чуб мужа. — Вот привяжутся к одному месту и сверлят небо, и сверлят.
— Эти птички, Паша, хорошую примету имеют, — рассудительно пояснил Савва. — Ежели они кружатся над твоей головой — жди, будет тебе в жизни счастье. Кто ж их знает, может, они висят над нами через то, что ты затяжелела и что скоро будет у нас сын или дочка?
Очнулась от дум, нарочно приостановила коня и посмотрела на небо — высокое и синее-синее. Над головой и даже поблизости жаворонков не было, а ей так хотелось, чтобы они были. «Видно, мимо прошло мое счастье, — с тоской подумала она. — Может, его отнял Краснобрыжев? Какая ж я дура несусветная: польстилась на его бороду, пропади ты пропадом. Вернется Савва — совесть меня загрызет. Безвольная и я, как та Сорока…» Жаворонки, как назло, не появлялись, не чернели точечками в небе. «Да разве ж над дорогой они летают? — утешала себя Крошечкина. — Поеду-ка я напрямик через степь».
Конь погрузал в рыхлую почву. Озимые хлеба еще не поднялись от земли, но уже закустились и хорошо скрывали лошадиное копыто. По зеленому массиву, то в одном, то в другом его конце, гусиными стаями белели платки, кофточки — колхозницы пропалывали озимые. Изредка какая-нибудь женщина нарушала строй согнутых спин, выпрямляла онемевшую поясницу, вскидывала кверху руки и снова припадала к земле, догоняя своих товарок.
Подбадривая плеткой коня, Крошечкина перевела взгляд на пахотные поля. По ним уже обозначались черные полоски — свежая пахота поблескивала на солнце, а сотни гектаров вокруг ждали плуга и были серые, как вымоченное полотно. Вблизи дорог расположились, точно чумацкие стоянки, бригадные таборы, дымились костры, белели то рядняные шатры, то бочки с водой.
По пути Крошечкина заехала в бригаду Дуняшки Скозубцевой. Бригадирши не было — выехала в хутор за новыми лемехами. Недалеко от возов рядняными шатрами раскинулись детские ясли. В тени, в окружении детей, сидела моложавая старуха. По загону двигались, удаляясь от табора, три плуга, запряженные девятью парами коров. Коровы шли дружно, уже привыкнув к борозде. «Ничего ходят молошницы», — подумала Крошечкина.
— Здоровэньки булы, бабуся, — сказала она, остановившись возле шатров. — Что это у вас — походные ясли?
— А я и сама не знаю, — ответила нянька, — чи, може, ясли, чи, може, корыта.
— А это чей такой сопливый? — Крошечкина указала плеткой на мальчика, мастерившего что-то совочком.
— Скозубцов Андрюшка, — старуха вздохнула. — И где они у него берутся. Так и текут, и текут. Говорят, это он ума набирается. Видно, умный будет мальчуган.
Напившись воды, Крошечкина повернула на вспаханное поле в сторону кургана. И опять степь всюду густо пестрела людьми. И сколько Крошечкина ни встречала пахарей, сеяльщиков, редко где попадался мужчина или парень-подросток. Всюду работали женщины. И то, что были они торопливы в походке, с обветренными, землисто-черными лицами, и то, что у каждой была поддернута выше колен юбка и наскоро закручена коса, уже слипшаяся от пыли, и то, что одежда на них была будничная и издали одна женщина не отличалась от другой, — все говорило, что в эти дни они забыли обо всем. «Некогда, бедняжкам, за собой посмотреть», — думала Крошечкина.