Буря (сборник) - протоиерей Владимир Чугунов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А можно как-нибудь попробовать?
– Да хоть сейчас!
Mania задумалась.
– А что? – поддержал я. – Давайте прямо сейчас и попробуем. И я загадаю. Баб, а можно одновременно всем?
– Должно – нет… Кажному своё на роду написано.
– Тогда пусть Mania одна загадает, а мы помолимся. Можно?
– Даже лучше. Сам Господь сказал, коли двое или трое попросют об одном, будет им.
И мы, встав так, чтобы не мешать друг другу, сделали по десять земных поклонов. Я лично молился о том, чтобы то, что выпадет Маше, стало и моей судьбой. Можно себе представить, с каким волнением открывал я Евангелие.
– Закрываю глаза-a. О-открыва-аю. Внимание! Читаю справа, с первого абзаца весь эпизод до конца, – сообщил я и открыл глаза.
То, что прочёл, поразило всех. Не знаю, было ли то пророчеством, определением нашей дальнейшей судьбы, но что было открыто со смыслом и попало в самую точку, я даже не сомневался. А выпало вот что.
– «И в третий день брак бысть в Кане Галилейстей: и бе Мати Иисусова ту. Зван же бысть Иисус и учиницы его на брак. И не доставшу вину, глагола Мати Иисусова к нему: вина не имут. Глагола ей Иисус: что есть Мне и Тебе, Жено; не у прииде час мой. Глагола Мати его слугам: еже аще глаголет вам, сотворите. Веху же ту водоносы каменни шесть, лежащие по очищению иудейску, вместящыя по двема или трием мерам. Глагола им Иисус: наполните водоносы воды. И наполниша их до верха. И глагола им: почерпите ныне, и принесите архитриклинови. И принесоша. Якоже вкуси архитриклин вина бывшаго от воды (и не ведаше откуду есть: слуги же ведяху почерпшие воду), пригласи жениха архитриклин. И глагола ему: всяк человек прежде доброе вино полагает, и егда упиются, тогда худшее: ты же соблюл еси доброе вино доселе. Се сотвори начаток знамением Иисус в Канне Галилейстей, и яви славу свою: и вероваша в него ученицы Его».
По окончании чтения воцарилось благоговейное молчание. Казалось, сам Иисус невидимо стоял среди нас.
– И что это означает? – первой нарушила молчание Mania.
– Придёт время, милая, сама всё узнаешь… – как будто нарочно уклонилась от прямого ответа бабушка.
– Ну что, ещё? – спросил я.
И с общего молчаливого согласия прочёл первую главу от Иоанна. Особенное впечатление на всех произвело начало. Мы ещё не знали, что именно его уже много веков подряд читают на Пасху. Говорилось в нём об удивительном и непостижимом, о том, что никому и «на ум не взыде», а именно, что в начале, когда ещё ничего во всей вселенной, а может, и самой вселенной не было, было – Слово, и Слово было у Бога, и Бог был Слово. И было Слово от начала у Бога. И всё, что мы теперь видим и не видим, «Им быша, и без Него ничтоже бысть, еже бысть». И только в Нём, в этом Божественном Боге-Слове была настоящая жизнь, и жизнь эта была живоносным светом для человеков. «И свет во тьме светит, и тьма его не объят». Это уже я, как мог, переводил и объяснял. Говорил, что Христос и был Светом истинным, просвещающим всякого человека, приходящего в мир. И в мире был, в том самом, который через Него начал быть. И мир этот Его не узнал. Пришёл к своим, а они Его не приняли. А тем, кто принял, всем верующим в Него, дал власть быть чадами Божиими. И Слово стало плотью, и обитало с нами, полное благодати и истины. И многие видели славу Его, как Единородного от Отца. От полноты Его и все верующие в Него приняли благодать на благодать, ибо «закон Моисеем дан бысть: благодать же и истина Иисус Христом бысть».
15
Потом опять сидели наверху и пили чай со смородиновым вареньем. И ещё часа два катались на лодке, причаливали к тому берегу, к месту виденного мною ночного костра, ходили к берегу Оки. Под конец я причалил к мосткам дома Паниных и мы молча пошли было на нашу веранду, как вдруг из-за угла дома неожиданно нарисовался с зачехлённою гитарой Глеб.
– Куда, думаю, все запропастились? А они вон где! Дядь Лёня к пяти велел, а скоро шесть. Песню новую не хотите послушать?
Мне лично – не хотелось. И не только потому, что был совершенно в ином, после чтения Евангелия, настроении, а еще потому, что знал, зачем он пришёл, что занятия – блеф, и как только мы войдём, он начнет отпускать в мою сторону плоские шуточки. Такая уж у него натура. Не мог он, находясь в компании, кого-нибудь не подкалывать, над кем-нибудь не подсмеиваться. А вообще, это в обиходе нашего посёлка среди парней водилось. Соберутся – и для забавы подкалывают кого-нибудь. Я этого терпеть не мог. И, скорее, это, а не запреты отца было основной причиной моего отчуждения. К тому же и похабщины не переносил, которая в их чисто мальчишеской компании с уст не сходила. При девчатах, правда, затухала, и то сказать – при каких. Были у нас две или три оторвашки, хоть уши затыкай да беги. Откуда знаю? Да пару раз испытал на своём горьком опыте, когда, минуя запреты отца, попробовал было войти в их компашку через одноклассника. И что же? Прогуливаясь со мной по нашему Бродвею, где по вечерам, прежде чем отправиться в беседку, все обычно гуляли, он, ни слова не говоря, выслушал исповедь моего сердца и в тот же вечер поднял в беседке на смех. И Глеб в этом участвовал. И всякий раз, когда случалось проходить мимо беседки, вслед мне летели самые обидные, в сопровождении лошадиного ржанья, слова.
А потому, выслушав напыщенную звезду, сказал:
– Лодку отгоню и приду.
– Ну да, ну да, она скоро кое-кому понадобится… – с явным намёком на что-то обронил Глеб.
Я не придал его словам никакого значения.
– Никит, мы ждём! – очевидно, назло Глебу крикнула мне вслед Маша.
– Мы ждём, Никитк! – тотчас съерничал он и на этот раз чувствительно кольнул: – Смотри, куда не надо не заплывай! Заблу-удисси-и!
Дома я застал отца, да не одного, а с Лапаевым. Приехали, как выяснилось, обмывать только что вышедшую книжку Анатолия Борисовича.
Когда я поднялся в мансарду поздороваться с Анатолием Борисовичем, отец, уже изрядно захмелевший (бабушка шепнула, «уже хорошие заявились!»), увидев меня, оборвал разговор.
– Никита Алексеевич собственной персоной! Ну, и как прошло сватовство?
– Сватовство? – пьяно изумился Лапаев. – Он что, женится? На ком?
– Да есть тут одна… Как это? А соловей поёт всю ночь, но дева юная не внемлет…
– Ну всё переврал!
– Не слушайте вы его, Анатолий Борисович, – возразил я, – отеся шутит.
– Опять – отеся! Ну что ты с ним будешь делать? Слышь, Толь, а может, мне его высечь?
– Чем?
– «Жилами говяжьими» или «древием суковатым».
– «Древием суковатым»? Не гуманно. А «говяжьими жилами» – не современно.
– Зато полезно. И потом, почему не гуманно? Всё же лучше, чем… как это? «резаша» и «секоша» носы и уши?
– «Резаша» и «секоша»? – удивился Лапаев. – Отцы? Своим детям?
– Отцы! Да ещё какие! «Пыстырие и учителие вселенной»! Патриархи простые и патриархи вселенские. А ты думаешь, почему Византия пала? Если бы тебе, к примеру, ухо отрезали за то, что ты не тремя, а двумя перстами крестился, ты бы пошёл за «отрезателей» воевать? Турки… Да что турки! Большевики, безбожники, оказались куда гуманнее! Из наганчика или из винтовочки хлоп – и всё. А тут походи-ка всю жизнь с отрезанными ушами, носом или языком. И занимались этим отцы, не сеявшие, не жнущие и не рожавшие. Ты думаешь, я способен ему уши или нос отрезать? Да я его не только «древием суковатым» или «говяжьими жилами», пальцем ни разу не тронул и не трону. И он это прекрасно знает. Потому и не дрожит!
И тут, видя доброе расположение отца, я решился.
– Пап, а можно тебя кое о чем попросить?
– Видишь? И без «говяжьих жил» исправляется!
Анатолий Борисович согласно кивнул.
– Спрашивай, сынку! Чем сможем, поможем!
– Пап, я тут… мы тут… Ты извини… В общем, нашёл я случайно там, в «Капитале», у тебя…
Отец, слушавший сначала снисходительно, будто я хотел попросить его о какой-нибудь невинной мелочи, насторожился.
– Это ещё что за штучки?
– Вы о чём?
Но отец отмахнулся.
– Так… – и ко мне: – И чего ты после этого хочешь?
Я, разумеется, уже ничего не хотел.
– Ну чего замолчал? Высунулся с языком – спрашивай.
– Лучше в другой раз… – попытался отделаться я, но отец не уступил:
– Нет уж, извини… Вы что? – удивился он своей догадке. – Вы это… читали?
Я кивнул.
– Та-ак! Слушаю.
– Мы, в общем… разделяем… и хотели с тобой поговорить…
– Да в чём дело? – ничего не понимал Лапаев. Но отец и на этот раз отмахнулся от него:
– Да погоди ты! Разделяете, значит? Любопытно. И чья это идея, твоя?
Разумеется, я взял огонь на себя.
– Твоя, значит.
– Да что случилось-то? – не унимался Лапаев.
Отец и на этот раз не ответил и, глянув на меня строго, сказал:
– Ладно, ступай! Потом поговорим! – и, взявшись за бутылку, к Лапаеву: – По маленькой?
– Давай.
Отец разлил, они выпили.
Я знал, что сейчас начнётся или, вернее, продолжится только им одним понятный разговор о культуре вообще и о личных качествах отдельно взятого дарования в частности, который никогда и ничем не кончался, и пошёл вниз.