Билли Батгейт - Эдгар Доктороу
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Никто и никогда не пытался объяснить, почему делается так, а не иначе, никто не искал никаких оправданий. У меня хватало ума не задавать вопросов. Но вместе с тем я понял сразу, что здесь придерживались своей строгой этики, тут испытывали обиды, тут были в ходу нормальные представления об оскорбленной справедливости, убеждения о добре и зле — при непременном условии, что ты принимал первую сугубо извращенную посылку. Вот эту посылку мне и предстояло усвоить. Я обнаружил, что легче всего мне это давалось при мистере Шульце; хотя бы на какое-то время все становилось ясно. Я решил, что до сих пор пытался только понять эту посылку, но не почувствовать ее, а присутствие мистера Шульца доказывало — понимание без чувства мертво.
Постепенно я выяснил, что ход дела определялся в тихие послеобеденные часы на задней веранде дома в Сити-Айленд. Я расскажу сейчас об Эмбасси-клубе мистера Шульца. Это было одно из его владений, секрета из этого никто не делал, его имя было выведено на причудливом тенте на 56-й улице в Ист-сайде, между Парк авеню и Лексингтон авеню. Я часто читал о ночных клубах в газетных колонках светской хроники, и о посетителях из высшего света, и о шутливых названиях некоторых этих заведений, о звездах кино, актерах и актрисах, которые приходили туда после работы, бейсболистах, писателях и сенаторах, я знал, что там бывают развлекательные программы с оркестрами и хористками или негритянскими исполнительницами блюзов, что в таких местах есть вышибалы для тех, кто плохо себя ведет, и девушки, которые продают сигареты с лотка, разгуливая по залу в одних чулках и маленьких смешных шляпках величиной со спичечный коробок, я все это знал, хотя никогда и не видел.
Поэтому, когда меня послали работать туда помощником официанта, я обрадовался. Вы только подумайте, мальчишка работает в ночном клубе в самом центре города. Но, поработав неделю, я понял, что это никак не похоже на то, что я ожидал. Во-первых, за все время я не видел там ни одного знаменитого человека. Люди приходили поесть, попить, послушать небольшой оркестрик и потанцевать, но люди эти были незначительные. Тут уж я уверен, потому что они все время оглядывались, разыскивая знаменитостей, ради которых сюда и пришли. Большую часть ночи клуб оставался полупустым, если не считать времени около одиннадцати часов вечера, когда начиналось представление. Помещение освещалось голубыми лампами, вдоль стен стояли скамьи, а вокруг небольшой танцевальной площадки — столы с голубыми скатертями; была там и маленькая сцена без занавеса, на которой играл оркестр, точнее, оркестрик — два саксофона, труба, пианино, гитара и ударные, — и гардеробщица, а вот девушек с сигаретами не было, да и ночные репортеры не приходили копаться в грязном белье знаменитостей, поскольку ни Уолтер Уинчелл, ни Деймон Ранион сюда не заглядывали; клуб был мертв, а мертв он был просто потому, что в нем не мог появиться мистер Шульц. Он был приманкой. Люди любят бывать там, где что-то происходит или может произойти. Они любят силу. Бармен стоял за стойкой, сложив руки на груди, и зевал. За самым плохим столом, около двери, где сквозило, каждый вечер сидели два помощника прокурора, заказав по стакану лимонада, к которому они не притрагивались и лишь наполняли пепельницы, которые я добросовестно опустошал. На меня они не смотрели. Никто не смотрел на мальчишку в коротком темно-бордовом пиджачке и галстуке-бабочке; я был настолько ничтожен, что едва ли воспринимался всерьез. Я хорошо себя чувствовал в ночном клубе и стал даже внутренне гордиться тем, что старые официанты меня в упор не видят. Это повышало мою ценность. Потому как мистер Берман прислал меня сюда с привычным заданием смотреть в оба. И я смотрел, и понял, какими идиотами бывают посетители ночных клубов, и как им нравится платить за бутылку шампанского двадцать пять долларов, и получать у метрдотеля столик, сунув ему в руку двадцатку, хотя пустых столиков так много, что он бесплатно посадил бы их почти за любой. Зал был узкий, сцена без кулис, так что между номерами оркестранты выходили на воздух в переулок, все они курили марихуану, даже солистка, и на третий или четвертый вечер она сунула мне под нос окурок; я затянулся им, как это делали они, и вдохнул в себя едкий горький чай, в горле появилось такое ощущение, словно я горячие угли проглотил, я, конечно, закашлялся, а они засмеялись, но смех был добрый; все, кроме певицы, были белые, не намного старше меня, я не знал, за кого они меня принимали, может, думали, что я подрабатывающий на жизнь студент колледжа, и я им не мешал так думать, мне не хватало только пары очков в роговой оправе, какие носил Гарольд Ллойд, и тогда видок у меня был бы что надо. В кухне, хотя это уже совсем другая история, шеф-поваром работал негр, он курил сигареты, пепел от которых падал на жарившееся мясо, у него был большой мясницкий нож, и он грозил им обижавшим его официантам и другим поварам. Сердился он постоянно, ярость в нем загоралась так же быстро, как вспыхивает жир, стекающий с мяса на жаровню. Не боялся его только мойщик посуды старый седой, хромой негр, опускавший руки в обжигающую мыльную воду, не поморщившись. Я с ним все время был связан, поскольку приносил ему грязную посуду. Он ценил, что я хорошо очищаю ее от объедков. Мы оба уважали профессиональную работу. На кухне приходилось двигаться осторожно — пол был жирный, как в гараже. На стенках неподвижно сидели тараканы, можно было подумать, что они приклеены, липкая бумага, свисавшая с электропроводов, стала совершенно черной, по столам, от одной продуктовой коробки к другой, время от времени пробегала мышь. Вот что скрывалось за дверьми залитого голубым светом Эмбасси-клуба.
Когда выдавалась возможность, я останавливался послушать певицу. У нее был приятный тонкий голосок, исполняя песни, она смотрела куда-то вдаль. Под ее песни всегда танцевали, женщинам нравились истории о потерях и одиночестве, о возлюбленных, не отвечавших взаимностью. «Любимый мой принадлежит другой». «Песни нежные свои он поет теперь не мне». Она стояла перед микрофоном и пела, почти не жестикулируя, может, из-за травки, которую курила, правда, иногда, в самые неподходящие моменты, она подтягивала вверх свое сатиновое прямое платье, словно боялась, что даже самые незначительные движения могут оголить ее грудь.
Каждое утро около четырех или половины пятого приезжал мистер Берман, свежий, как утренняя заря, и одетый в продуманную гамму пастельных тонов. К этому времени все уже расходились — и помощники окружного прокурора, и официанты, и оркестр, бар был открыт чисто номинально, разве что дежурный полицейский, не снимая шляпы, пил «на посошок» перед тем, как отправиться домой. Я должен был снять скатерти со столов, поставить на столы стулья, чтобы уборщицы, которые придут позднее, смогли пропылесосить ковер, почистить и натереть пол танцплощадки. После этого меня вызывали в подвал, где в точности под залом находился маленький кабинет с пожарной дверью и нишей, из которой железная лестница вела в переулок. И в этом кабинете мистер Берман проверял ночную выручку и расспрашивал меня о том, что я видел. А я ничего не видел, если не считать новой для меня ночной жизни Манхэттена, за неделю все перевернулось, я заканчивал работу на заре, а спать ложился уже днем. Я видел веселое времяпровождение и относительно свободную трату денег, не зарабатывание и сбор, как на 149-й улице, а трату, превращение их в голубой свет, необычные одежды и бесчувственные песни о любви. Я видел, как девушка-гардеробщица платила деньги мистеру Берману за свою работу, хотя должно было быть наоборот, но ей, кажется, все равно было выгодно, поскольку каждую ночь она уходила с новым мужчиной, который ждал ее под тентом на улице. Но мистер Берман, задавая свой вопрос, имел в виду не это. Я видел в воображении, как моя очаровательная маленькая подружка Ребекка, одетая в туфли на высоких каблуках и в черное кружевное платье, танцует со мной под песни негритянки. Мне казалось, что я ей должен понравиться в моем коротком форменном пиджачке. После ухода мистера Бермана я спал в его кабинете и видел себя во сне с Ребеккой, и мне не надо было ей за это платить. Во сне я был настоящим гангстером, и поэтому она любила меня и получала удовольствие от того, что я с ней делаю. Но мистер Берман, конечно, имел в виду совсем другое. Очень часто я просыпался утром в липкой слизи, что создавало проблему чистого белья, которую я решил, как и подобает жителю Бродвея — нашел китайскую прачечную на Лексингтон авеню, а носки, белье, рубашки и трусы я покупал себе на Третьей авеню под надземкой. Для меня она была похожа на мою Третью авеню в Бронксе. В ту неделю я чувствовал себя неплохо. В центре города мне было хорошо, центр не очень отличался от Бронкса, он был тем, чем Бронкс хотел стать, мне хватало здесь и незнакомых улиц, и работы, за которую я получал двенадцать долларов в неделю; мистер Берман платил мне из своего кармана за собирание грязной посуды и смотрение в оба, хотя на что мне смотреть, я не знал. На третий или четвертый день я уже редко вспоминал тело мойщика окон, которое летело, переворачиваясь в воздухе, со здания на Седьмой авеню. В Ист-сайде менялись даже воспоминания. Просыпался я обычно около полудня, потом поднимался по железной лестнице в переулок, поворачивал за угол, проходил несколько кварталов до кафетерия на Лексингтон авеню, где в это время обедали водители такси. Завтракал я обильно. Затем покупал булочки для стариков, которых хозяин кафетерия пытался вытолкать за вращающуюся дверь. Размышляя о своей жизни, находил, что мне не за что себя корить, разве только за то, что не навещаю мать. Однажды я вызвал ее к телефону кондитерской на углу нашего квартала и сказал, что мне надо на какое-то время уехать, но я не уверен, что она поняла меня. На то, чтобы найти ее и привести к телефону, ушло пятнадцать минут.