Любовь преходящая. Любовь абсолютная - Альфред Жарри
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот почему на заре просят ее подождать во дворе.
К ней пристань, подобная укреплениям в устье реки, тянется острыми волнорезами, от опор ее мостов выступающими, навстречу городу.
Орфей[116] восстает с мехового ковра, город мурлычет под лампой, светило, сотворенное Богом земным под сводом, тянется, — полуостров земли в верхних водах, как улиточный глаз, — к небосводчатым звездам.
Звезды действующие к торжествующим, голова, как светильников глаз, умоляет освободить ее от пуповинной шеи.
Как знать, может быть, кометы, за собой оставляющие брызги-следы разрыва, ничто иное, как сыпь высвобождения ламп?
По мнению многих, кометы бесхвостые — ангелы.
Эмманюэль Бог ожидает звездного часа, когда и его голова отлетит.
…Однако, если он не убивал или если никто так и не понял, что он убивал, нет у него другой тюрьмы кроме его черепной коробки, и он — всего-навсего человек, что грезит, сидя под лампой.
II
Странствующий Христос
— Каковы ваши средства к существованию?
— У меня нет сбережений с детства, ни кола, ни двора, ни шиша, а в кошельке у меня три гроша: вот и все мои средства.
Шарль Делен[117] «Сказки и легенды славного фламандца»Один шаг внутрь улитки.
То Волхвы ли бредут на свет звезды, надиром которой был хлев, иль Аладдин, нагруженный сокровищами из подземелий сада, идет снимать с плеч дивную Голову?
Нет, это не проводник последней зари.
Он один.
И он — не аббат Фариа[118], что пробивал крепостные стены.
Ни единой морщинки на глади стены.
Есть лишь он, заключенный навечно, чьи слова ответствуют на допросах.
Он один заметит, что остановлен лишь потому, что он в пути.
Агасфер[119].
Эмманюэль Бог ведет диалог с призраком.
На самом деле — монолог, ибо персонаж легендарный способен отвечать лишь легендой своей иль молчанием и первую приберегает для судей.
Вот, что на исповеди, обращаясь к Молчанию, Эмманюэль изрекает:
— Я — Бог, и на Кресте я не умираю.
Я — немощен к смерти и недостоин мирры.
Сумрачный Бог, к замене приговоренный на время, на тайный срок, от детства до тридцати трех лет.
О сроке том ничего не известно, быть может, лишь потому, что ДРУГОЙ не пожелал — иль не смог — жить в это время.
Наверное, он воплотился, как призрак крадет скороспелое тело: лишь два пространственных контура, два временных предела, достаточно плотны для чувств.
Он не прожил со всей полнотой до тридцати в ту эпоху, зато его современники годы свои отжили, но вне временных катаклизмов.
Марии Матери Божьей на двадцать лет меньше у подножия Креста, чем Марии Матери Человечьего Сына, приспевшего к предсказанной дате.
Это дева придумала для него cripagne[120].
Я — Бог; и у меня не было детства.
Новый Адам, взрослым рожденный, я явился на свет двенадцати лет, и изничтожусь — так, чтобы не умереть в тридцать — завтра! и каждое утро являет миллионы подобных мне преходящих богов, как тысячи алтарей, мириады месс и миллиарды просфор освященных.
Я не вселяюсь — как не вселяются и они — окончательно в чьи-то тела и души. Мы исчезаем, вознесенные или подавленные, из этой юдоли, населяемой эпизодически. Есть некая вероятность того, что исчезание наше чаще всего совпадает с причастием тех, кто нас приютил, возобновив Страсть Христову.
Итак, мы, похоже, чаще всего населяем людей, заброшенных в смертном грехе, дабы в них пребывать долгосрочно, — а, может, хоть это менее вероятно, — верующих и воцерковленных: пребывание наше было бы слишком кратким для периода с двенадцати до тридцати. Но относительны годы, и живем мы во времени сжатом безмерно, и достаточно нам мгновения, дабы прожить в них всю нашу жизнь. Вне всякого — или почти — сомнения, а для меня и с уверенностью вожделенной, хоть и пугающей, мы населяем преступников закоренелых и СМЕРТНИКОВ, чтобы исчезнуть в момент их причастия непреложного за решеткой.
Мы толкаем их сами на преступление, дабы исполнить свой долг, сводящийся лишь к тому, чтобы потребности угодить и кичливость выказать тем, что не евнухи мы, отнюдь.
Слабоумный ребенок или бессмертная душа почившего в бозе — что может считаться более славным потомством?
При ином состоянии общества и законах иных мы могли бы…
В данном же случае мы совершенно не можем предвидеть средства свои к существованию, имея в виду завершение существования, цель осуществления, а конечной целью Сына всегда была Страсть.
Человек, одержимый нами, знает все по наитию и самодержавно всесилен.
То есть, обладает всей волей другого, даже если бы тот, другой, бесчувственным был.
Одержимость Духом Святым и одержимость дьяволом заведомо симметричны.
Женщины, возлюбившие нас, возобновляют настоящий Шабаш.
Демоны из Лудена[121] — нам сводные братья.
Дабы власть наша была абсолютна (а она таковой и является), порою случается так, — причем, без каких-либо антиномий, — что пользуемся мы Всевышнего покровительством, то есть выверяем, как по магниту в форме креста, по потокам магнитным восток-запад, правильный курс, исходя из времени Синтеза мирового.
Мы живем за счет катаклизмов…
Пред тем, как, подобно белой звезде, займется заря и даст мне знак раствориться мучительно иль без страданий, — мне самому и звездочке белой моей, — что есть конкретное пресуществление кончины моей на моем языке, послушайте и объявите всем народам…
А лучше, в ожидании признаний более разимых, остановитесь, присядьте, за конторкой клерка устройтесь и запишите!
Вот Апокалипсис черни вульгарной.
История одного опарыша, лишь одного из сих.
III
О, сон, мартышка смерти[122]
Сыновье свидетельство девственности материнской.
«36 драматических ситуаций». СИТУАЦИЯ ТРИДЦАТЬ СЕДЬМАЯ[123].Фуганком своим Иосиф стружки плодит, подобные рожкам.
— Баю-бай, — произносит чей-то голос очень тихо.
И все, что говорится, Иосиф не слышит, ибо слышать сие ему не дано.
— Баю-бай, дитя.
Спит не Ребенок, а Мириам.
И от яслей или брачного ложа, так высоко или так низко — но Иосиф не слышит — раздается прекрасный голос в ответ на зов маленькой Мириам, которая шепчет:
— Владыка…
С очень долгими интервалами меж слогов каждого слова, — интуитивное ощущение разговора с Вечностью, невосприимчивость длительности, или время, необходимое для того, чтобы их вознести из колодца мертвых.
— Прикажете, если угодно, руку согнуть? Я на руку легла, и она затекла.
— Мать, почему ты взываешь ко мне с таким беспредельным почтением? Этой ночью ты явила меня на свет. Я — твой малый ребенок, хотя и сотворенный Богом. Женщина! Бог единый есть в трех ипостасях, я — Бог единый в трех ипостасях, за мной восемьсот секстиллионов веков и все то, что случилось за это время, ибо мною все это сотворено, и вечность уже была при мне, когда я отмерил первый век! Я — Сын, я — твой сын, я — Дух, я — навеки твой муж, твой муж и твой сын, о пречистая Иокаста[124]!
А еще я — юный супруг в постели возлюбленной; и узнал, что ты девственна, о, моя мать, моя дорогая супруга, и посему начинаю верить в то, что я — Бог.
Ты слышишь меня, заснувшая Мириам?
— Если прикажете слышать, услышу, Владыка.
— Мама, ты мне объясни…
— Вы говорите со мной, как будто младенец мой новорожденный никнет к живой. Когда я живая, я плохо слышу. Я — ваша мать, Владыка, а также супруга плотника.
— А теперь?
— О! Теперь… вы должно быть действительно Бог, чтобы принять улыбки моей сияние… теперь Я воистину ДЕВА.
Усыпите меня еще глубже… Теперь я… я — то, что вам будет угодно. Не спрашивайте, вы ведь прекрасно знаете, что скажу я все, что вы пожелаете. Я — вам слуга, я…
— Что, Женщина?
— Я — ВОЛЯ БОЖЬЯ[125].
Молчание сказочным золотом наполняет любые сети.
Мириам спит безмятежно.
Маленький Йешуа-бен-Иосиф лежит обнаженный, тихо и неподвижно.
В движениях, криках, пеленках нет никакого смысла или лишь смысл, который им придается, поскольку все будет осмыслено позже, когда вырастет он.
Он — Кумир.
Волхвы объявили свои подношения:
Золото, Царь.
Ладан, Бог.
Мирра, смерть.
Мирра у ног Мириам охладилась.
От ее сна удаляются колокольчиков звон на шеях верблюжьих и кровосос, пролетающий над песком, что словно войлоком кутает их копыта, и колыханье верблюжьих шей.